– Давай, – сказал Атрей.
Фиест достал нож.
Нет, не смолкли птицы на ветвях. И лик Гелиоса не омрачился, надвинув тучу‑шапку. Все осталось по‑прежнему. Плясала в горах нимфа Аксиоха, вела хоровод с подругами. Убрел искать утех молоденький сатир, которому поручили следить за ребенком. И Зевс‑Защитник не воздел громовой перун, желая воздать убийцам полной мерой.
– Чего ждешь? – спросил Атрей.
– Тебя, – ответил Фиест.
Хороший нож был у Фиеста. Длинный, тонкий, хищный. Этот нож, похожий на иглу, сын Пелопса купил на рынке у черномазого моряка, а тот утверждал, что привез клинок из далекого Баб‑Или[7]. Врал, наверное. Атрей с полгода завидовал брату, пока не обзавелся заморской редкостью – серпиком из Черной Земли, похожим на клюв филина.
– Вместе, – сказал Фиест, присев на корточки.
– Боишься?
– Опасаюсь. Я его убью, а ты вывернешься чистеньким.
– Кто мне поверит?
– Поверят. Ты дашь клятву в храме. Ведь дашь, правда?
– Я и так дам клятву. Думаешь, побоюсь?
– Так тебя боги накажут.
– Ладно. Будь по‑твоему.
Атрей встал на колени.
– Сердце.
– Горло.
– Договорились.
– Тело бросим в колодец?
– Да.
Игла вонзилась в грудь малыша, легко скользнув меж ребрами. Клюв разорвал жертве глотку. Это было в характере братьев. Фиест полагал себя человеком тонким, можно сказать, изысканным, и лишней крови не любил. Будь его воля, он сражал бы врагов цветком лилии. Атрей же считал, что настоящий мужчина ест мясо сырым, а вопль насилуемой девственницы слаще вздохов любовницы. Впрочем, Золотому Жеребенку не было дела до разницы во взглядах Пелопидов. Он ушел во тьму Аида счастливым – из сна в сон.
Далеко в горах закричала нимфа Аксиоха.
Матери нутром чуют.
3
– Так прямо и зарезали? – Сфенел скорчил недоверчивую гримасу. Игра теней превратила лицо младшего Персеида в глиняную маску. Такую мог бы слепить ваятель, пьяный до изумления. – А на базаре врали, что ублюдка задушили. Войлоком.
– С каких пор басилей Тиринфа доверяет сплетням? – Электрион прищурился, словно сидел не в сумрачном мегароне, а на холме в знойный полдень. Слова брата про ублюдка пришлись ему не по сердцу. Микенский ванакт и сам имел внебрачного сына – правда, не от нимфы, а от фригийской рабыни – которого признал и держал во дворце, как законного. – Что стряслось в Писе, ведомо лишь богам. Хочешь, отправлю посольство к Дельфы? Закажем оракул…
– Оракул? – возмутился Сфенел. – Это ж два‑три месяца…
– Вот‑вот. А время не ждет.
– Пелопс в гневе: он потерял сына. Любимого сына. Глупо подбрасывать дрова в костер его ярости. Выдадим ему убийц – и пусть судит их сам. Это его сыновья и его право. Никто не станет пенять нам, что мы отказали в приюте братоубийцам.
– Никто не станет пенять Тиринфу! Но распоследняя потаскушка упрекнет Микены! И будет права – закон гостеприимства свят. Я уже принял гостей в своем доме.
– Ты поторопился, брат.
– Они ели мой хлеб! Пили мое вино!
– И спали с твоими рабынями. Да‑да, я понимаю. Но теперь, когда явился гонец от Пелопса, ты можешь спокойно выдать их отцу, не потеряв лица. Один уважаемый правитель внял просьбе другого уважаемого…
– Просьбе?! Слышал бы ты эту «просьбу»!
– Гнев отца, утратившего сына, простителен. Кроме того, ты не хуже меня знаешь Пелопса. Даже смерть Хрисиппа он не преминет использовать в своих целях. Пелопс спит и видит наш отказ, как повод для войны.
– Ты предлагаешь мне уступить наглецу?!
– Я предлагаю слушать разум, а не сердце.
– Пелопс уважает только силу. Будь жив наш отец…
«О да, – вздохнул Алкей. – Тут ты прав, брат…» Он поднял взгляд. В дрожащем свете лампад фреска, расположенная над входом в мегарон, была едва различима. Но Алкей помнил ее до мельчайших деталей. Отсюда, с троноса, он видел роспись ежедневно. На фреске ярилось багровое пламя, и из огня к темным небесам возносились двое, сотканные из звездного света – Персей и Андромеда. Будь Персей жив, не было бы никакого семейного совета. Отец принял бы решение сам, никого не спросясь, и даже боги не осмелились бы перечить Убийце Горгоны.
«Ах, отец, почему я не умею – так?»
– …отец бы не колебался ни мгновения! – Электрион вскочил. Величественным жестом он указал на фреску, вторя мыслям старшего брата. – Персей не шел на уступки и не прощал оскорблений. Мы, Персеиды, опозорим его имя, если поступим иначе!
– Хорошо сказано, – поддержал Сфенел. – Боги слышат тебя, брат. Пелопс должен узнать: в Арголиде его слово – прах. Мы не выдадим ему беглецов. Если над Пелопсом тяготеет проклятье, это проклятье – мы, Персеиды. Война? – он получит войну.
«Наверное, отец, это потому, что я хром. Мне не выстоять против двоих. Мне не выстоять даже против пустого места…»
Мотылек, круживший у лампады, отважился подлететь ближе. Пламя жадно потянулось навстречу. Вспыхнули крылья, раздался слабый треск, и обугленное тельце исчезло во мраке. Пламя облизнулось рдяным языком и вытянулось к потолку – жало копья в ожидании новой жертвы. Маленькая, глупая смерть. В ней Алкею почудилось знамение.
– Отец не шел на уступки, – кивнул он. – Я – не отец. Я уступаю. Мы примем гостей и очистим от крови. Надеюсь, братья не сочтут мое согласие слабостью? Поводом для войны?
Шутка получилась скверной. К счастью, Электрион и Сфенел пропустили ее мимо ушей, радуясь окончанию спора – долгого и бесплодного.
– Вот это другое дело! Это говорит Персеид!
От белозубой улыбки Электриона в зале посветлело.
– Я знал, что ты мудр! – просиял младший.
Алкей не ответил. Впрочем, его ответа никто не ждал.
– Итак, – ликовал микенский ванакт, – завтра я возвращаюсь домой. Там я очищу Атрея и Фиеста от пролитой крови. После чего сообщу Пелопсу об отказе.
– Правильно!
– Но в Микенах эти двое мне не нужны. Попользовались моим гостеприимством – и хватит.
– Нам тоже не хотелось бы видеть их в Тиринфе.
– Кто б сомневался? Есть у меня мелкий городишко – Мидея. Дерьмо овечье, совсем от рук отбились. Отдам‑ка я его Пелопидам. Пусть помнят, кому обязаны счастьем!
– Ты что, все продумал заранее?
– А как же!
Электрион, не скрываясь, гордился собой.
– Кстати, брат, – Сфенел вспомнил об Алкее. – Не думай о Пелопидах дурного. Ты один слух нам передал, а я другой знаю. Вчера мой человечек из Писы вернулся, с новостями. Может, и нет на Атрее с Фиестом родной крови…
4
– Ягненочек, – сказала Гипподамия.
Малыш, спящий у ног жены Пелопса Проклятого, был милей признания в любви. Свернувшись калачиком, он сосал большой палец, как младенец. Что снилось юному Хрисиппу? Морфей, бог смутных видений, кропит свои секреты маковым молоком. Лишь птицы в дубраве пели гимн рассвету, вторя радости детских снов.
– Славный, – без выражения сказала Гипподамия. – Спи, мой славный.
Может ли женщина принести зло ребенку? Чрево, способное к зачатию – плоду иного чрева? «Может,» – усмехнулась с небес Гера. Покровительница брака отправила бы в Аид всех ублюдков своего царственного супруга, падкого на смертную мякоть, когда б не страх перед гневом Зевса. «Может,» – всхлипнула в преисподней тень Ниобы, золовки Гипподамии[8]. Даже глоток из Леты не дал несчастной забвения: вот, тела дочерей Ниобы, и в них – серебряные стрелы Артемиды‑Охотницы, ревнивой к чужой похвальбе. «Воистину может…» – согласилась Прокна‑фракиянка, накормившая мужа страшным обедом – жарким из мяса их общего сына. И эхо согласия прозвучало от земного круга до солнечной колесницы: о да, мы помним и содрогаемся!..
– Зачем ты родился? – спросила Гипподамия.
Малыш не ответил.
– Нам на погибель?
«Смерти нет!» – возразила трель дрозда.
Всю жизнь Гипподамия кому‑то принадлежала, и это было правильно. Сперва – отцу, владевшему ею как дочерью, и как женой. Отец знал правду жизни. Он любил Гипподамию и убивал ее женихов. Это длилось долго, но не вечно. В конце концов Пелопс убил отца Гипподамии, и она стала принадлежать Пелопсу. Муж знал правду жизни не хуже покойника‑отца. Он брал Гипподамию ночью и наряжал днем. Она рожала мужу детей и озаряла красотой его царствование. Еще она принесла Пелопсу богатое приданое – Элиду, отцовское владение. Со временем красота ушла. Затем иссохло чрево. Осталось лишь приданое, увеличенное тщанием мужа стократ. Гипподамия сама не заметила, как стала принадлежать не мужчине – державе своего мужчины, Острову Пелопса. Она чувствовала себя символом, многоруким спрутом, где каждое щупальце – сын, в чьей власти город; и каждое щупальце – дочь, на чьем ложе спит владыка города.