В нашем учебном заведении День красных писем терпели как неизбежное зло. Создававшаяся в традициях католической церкви школа Милосердной Марии выступала против путешествий во времени, поскольку еще очень давно — задолго до моего рождения — Папа объявил такие путешествия мерзостью, противной воле Провидения.
Аргументы Церкви вам наверняка известны. «Если бы Господу было угодно, чтобы мы путешествовали во времени, — заявляли богословы, — Он в своей неизреченной мудрости Сам наделил бы нас этой способностью». На это ученые возражали: «Если бы Бог хотел, чтобы люди могли путешествовать во времени, Он дал бы человеку возможность постичь природу этих путешествий… И пожалуйста, Он так и сделал!».
Даже сейчас все споры фактически сводятся к тому же самому.
Поначалу, впрочем, путешествия во времени были уделом людей богатых и влиятельных. Вероятно, возникновение множества альтернативных реальностей пугало их меньше, чем остальных. А может, богатым это было просто безразлично — ведь, как заметил знаменитый (но мало читаемый) американский писатель XX века Скотт Фицджеральд, «они не похожи на нас с вами»[4].
Но потом ситуация изменилась. Еще столетие назад большинство (замечу — политически активное большинство) прекрасно понимало, что «путешествия во времени для всех» — это чистой воды утопия, но нельзя же было (Америка есть Америка!) лишать гражданина даже теоретических шансов побывать в прошлом. И «путешествия во времени» сделались лозунгом политической борьбы. Либералы требовали от правительства начать государственное финансирование таких вояжей, а консерваторы были убеждены, что разрешать их можно только тем, кто в состоянии за это заплатить.
Затем произошло нечто ужасное. Из исторических трудов этот факт полностью не вымаран, но в школах (во всяком случае, в известных мне школах) о нем стараются не говорить. Федеральное правительство предложило компромиссный вариант.
Согласно новому закону, каждый мог совершить одно бесплатное путешествие во времени. Это не значит, что людям разрешалось отправляться в прошлое, чтобы присутствовать при распятии Христа или наблюдать битву при Геттисберге[5], зато каждый имел право отправиться в свое собственное прошлое. Впрочем, даже такое путешествие могло иметь самые серьезные последствия, поэтому был установлен жесткий контроль. И все же никакие драконовские меры не смогли помешать одному чудаку проникнуть в Индепенденс-холл[6] в июле 1776 года и рассказать отцам-основателям, что же они натворили.
В силу этих и некоторых других причин власти понемногу закручивали гайки (считалось, будто ничто не вызывает у народных масс такого сильного недоверия, как способность человека проникать в прошлое), пока право на путешествие во времени не свелось ко Дню красных писем со всеми его правилами и ограничениями. С тех пор мы можем только оказывать воздействие на свою собственную жизнь, ни при каких условиях не перемещаясь во времени физически. Тем не менее возможность дотянуться до своего прошлого, чтобы подстраховаться или что-что подправить, вполне реальна.
Но даже это считается неестественным и недопустимым у католиков, баптистов, либералов и членов Лиги Застрявших во Времени (этих последних я просто обожаю: никто из них, похоже, не понимает злой иронии, заключенной в этом названии). В течение еще многих лет после соответствующего закона в таких местах, как школа Милосердной Марии, продолжалась борьба: верующие протестовали, подавали в суд, сами становились ответчиками.
Но подчиниться им все-таки пришлось.
Вот только их отношение к хронопутешествиям не изменилось.
Именно поэтому они всячески третировали нас, бедных выпускников, жаждущих узнать свое будущее, свою судьбу.
Я помню, как мы молились; минуты, что мы стояли на коленях, казались часами. Еще я помню густую влажность поздней весны и страшную духоту и жару, потому что часовня была историческим зданием и там не разрешалось устанавливать кондиционеры.
Упала в обморок Марта Сью Тренинг, за ней — Уоррен Айверсон, наш лучший куортербек[7]. Да и сама я почти всю службу просидела, уткнувшись лбом в спинку передней скамьи и сражаясь с подступающей к горлу тошнотой.
Всю жизнь я ждала этой минуты, и наконец она наступила. Мы построились в алфавитном порядке, и я, как обычно, оказалась в середине, чего терпеть не могла. Я была рослой, некрасивой и неуклюжей (отменная координация движений появлялась у меня почему-то только на баскетбольной площадке), к тому же не слишком развитой, а в школе это имеет большое значение. И тогда я не была ни суровой, ни жесткой.
Это пришло потом.
В общем, долговязая и угловатая девчонка, какой я была тогда, частенько оказывалась в строю за уступавшими ей в росте парнями, и поэтому старалась держаться как можно незаметнее.
Стоя в проходе между скамьями, я смотрела, как очередь движется к ступенькам алтаря, где мы преклоняли колени, когда подходили к причастию.
Папки нам выдавал отец Бруссар — высокий (правда, чуть ниже меня), начинающий полнеть священник. Он брезгливо брал их левой рукой, словно папки были прокляты, а правой благословлял каждого, кто протягивал руку за своим будущим.
Говорить нам ничего не полагалось, но парни иногда бормотали: «Отлично!». Некоторые девушки прижимали папку к груди, словно любовное письмо.
Я получила свою, крепко сжала пальцами прохладный пластик, но открывать возле алтаря не стала, чтобы стоящие за мной в очереди не подсматривали.
Поэтому я отошла к дверям, выскользнула в притвор и прислонилась к стене.
Потом открыла папку.
И не увидела ничего.
У меня перехватило дыхание.
Я вернулась в часовню. Папки получали уже самые последние. На ковровой дорожке перед алтарем не валялось никаких красных конвертов, и ни одной папки не отложил в сторону отец Бруссар.
Все еще не веря в случившееся, я остановила троих выходивших парней и спросила, не видели ли они, как я что-то роняла, и не получили ли они по ошибке мое письмо.
Тут сестра Кэтрин схватила меня за руку и оттащила прочь. Ее пальцы с такой силой вцепились в мой локоть, что руку пронзила резкая боль.
— Не смей никому мешать, — прошипела сестра Кэтрин.
— Но я, должно быть, выронила письмо!
Она внимательно взглянула на меня и разжала пальцы. На одутловатом лице монахини отразилось глубокое удовлетворение; она даже потрепала меня по щеке.
Ее прикосновение показалось мне на удивление нежным.
— Значит, Он благословил тебя.
Я не чувствовала никакого особенного благословения и хотела об этом сказать, но монахиня уже подавала знаки отцу Бруссару.
— Она не получила письма, — сообщила сестра Кэтрин.
— Господь благоволит тебе, дитя мое, — сердечно произнес отец Бруссар. Раньше он меня просто не замечал, а теперь даже положил руку мне на плечо. — Пойдем-ка со мной, поговорим о твоем будущем.
Я позволила ему отвести себя в кабинет. Там же собрались все свободные от занятий монахини. Они наперебой стали толковать о том, что Господу угодно было одарить меня свободой выбора, что Он благословил меня, вернув мне мое будущее, и считает меня безгрешной.
А меня била дрожь. Всю жизнь, сколько я себя помнила, я с нетерпением ждала этого дня — и вот на тебе! Ничего. Ни строчки. И никакого будущего.
Совсем никакого.
Мне хотелось разрыдаться, но в присутствии отца Бруссара я не могла себе этого позволить. А он уже начал объяснять, что означает это благословение Господне. Я должна служить Церкви, сказал святой отец. Так гласили правила: тот, кто не получил красное письмо, мог бесплатно учиться в самом известном католическом университете. Если же я захочу стать монахиней, добавил отец Бруссар, то он уверен, что и в этом вопросе Церковь пойдет мне навстречу.
— Мне хотелось бы играть в баскетбол, святой отец, — выдавила я наконец.
Он с пониманием кивнул:
— Тренироваться можно в любом из наших учебных заведений.
— Я имею в виду профессиональный баскетбол.
Отец Бруссар взглянул на меня как на сатанинское отродье.
— Видишь ли, дитя мое, — заговорил он уже несколько нетерпеливым тоном, — Господь подал тебе знак. Он Сам благословил тебя на служение Ему.
— Не думаю, — возразила я севшим от невыплаканных слез голосом. — Вы… вы ошибаетесь.
Затем я выскочила из его кабинета и бросилась вон, подальше от школы.
Мать, впрочем, заставила меня вернуться и отсидеть оставшиеся до выпуска дни, чтобы закончить школу как положено. Она утверждала, что я очень пожалею, если этого не сделаю.
Вот все, что я запомнила.
Остаток лета прошел как в тумане. Я оплакивала свое будущее, боясь совершить какую-то судьбоносную ошибку, и даже всерьез подумывала о католическом университете. Мать день и ночь твердила, что я должна принять решение, пока не закончился прием студентов, и в конце концов мне это надоело. Я сделала свой выбор…