Но Евке важно было задать ему сейчас тот вопрос.
– Ты шкучаешь по мне? – Теплые отцовские ладони не выпускали ее мордочку, поэтому слова звучали смешно и шепеляво, как будто Евке было три года. – Шкучаешь по мне?
Отец засмеялся, сказал:
– Скучаю, конечно, детка моя. – Он отошел чуть-чуть назад. – Как ты вытянулась! Какая ты стала хорошенькая! Повернись. Тебе мало это пальто. На днях купим новое…
Он говорил, быстро перебивая себя, смеясь и жадно дыша на озябшие Евкины руки.
– А я был у тебя три раза, но не застал.
– Я не живу дома, – улыбаясь и разглядывая его, сказала она. – Я живу уже полгода у маминой тети. Тетя Соня, помнишь? Я не могла больше жить одна в пустой квартире, это очень тяжело. Ты спешишь куда-то?
– Что ты! – сказал он. – Мы не виделись полгода… Я так рад, что встретил тебя!
– А я с репетиции. Помнишь, я тебе говорила, что играю в оркестре? Не помнишь… Если ты не слишком торопишься, сядем в том скверике на скамейку… Там хорошие скамейки…
– Да, да, конечно… – сказал отец.
Они сели. Отец достал пачку сигарет, закурил.
– Ты куришь? – улыбнувшись, заметила Евка. – Удивительно. Не поддаться соблазну в юности и начать курить в сорок лет…
– Эта тетя Соня к тебе хорошо относится?
– Она по-своему ко мне привязана. А я нет. Ты же знаешь, я человек без привязанностей…
– Мама пишет? – осторожно спросил он, глядя в сторону. А Евка смотрела прямо ему в лицо, улыбаясь и вглядываясь в морщинки у глаз. Вблизи отец не казался таким молодым… Она смотрела на свернутую трубочкой, торчащую из кармана газету, и ей было хорошо и спокойно, как в детстве, когда все они были вместе.
– Мама пишет, шлет деньги, зовет к себе – в общем, делает все, что в таких случаях полагается делать… Но я не поеду, я не нужна ей… – Евка вдруг вспомнила Акундина и спокойно сказала: – Мама в расстроенных чувствах, ты же знаешь… Она второй год в расстроенных чувствах… Она тебя любила больше, чем меня, наверное, поэтому уехала, когда ты… ушел…
– Маму не надо осуждать, Евочка, – так же осторожно сказал отец.
– Ни в коем случае… – подтвердила она. – Я не судья, папа. Да и бесполезно осуждать женщину, которая может два года жить вдали от своего ребенка. Это уже бесполезно… Я ни к кому не привязана, поэтому не имею права осуждать ни маму, ни тебя. – Она помолчала. – Я только давно хотела спросить тебя, папа… Я понимаю, что любовь к женщине может пройти… Но мне всегда казалось, что любовь к своему ребенку, во всяком случае, пока он жив, – чувство непреходящее. Разве это не так? Ты можешь расценивать это как простое любопытство. Простое любопытство, потому что, видишь, мне уже не больно говорить об этом, я говорю спокойно, как говорят о давно умершем близком человеке. Единственно, что бывает больно по вечерам, – это то, что я совсем одна…
– Евочка… я… я замотался совсем… – забормотал отец. – С семьей, с квартирой… Я же предлагал тебе жить с нами, ты отказалась…
– Я не судья, папа, – мягко улыбаясь, повторила Евка. Она протянула руку к его лицу и провела мизинцем по левой полоске усов. – Кто-то изобрел прекрасную формулу – «Жизнь – сложная штука». Это замечательный щит для всех от всего на свете. «Жизнь – сложная штука» – и баста! Как объяснение и оправдание всех ошибок в мире. А я не судья, чтобы осуждать, и не Христос, чтобы прощать. Я, папа, просто равнодушный человек…
Отец оторвал наконец взгляд от снега и задумчиво и горько посмотрел на нее.
– Ты стала совсем взрослой.
Евка вздохнула и удивилась про себя своему спокойствию. «Ну же, – сказала она себе, – что же ты молчишь? Что же ты не скажешь ему всего, что накопила ночами? Помнишь, ты мечтала о том, как встретишь его и бросишь в лицо: «Вы оба – предатели! Вы оба бросили меня. Ты – ради той женщины, мать – оттого, что, кроме тебя, ей никто не нужен. Даже дочь! Вы убили меня в четырнадцать лет! Я не живу. Я совсем одна на свете…»
Но ничего этого ей не хотелось говорить. Ей было жалко человека, который, в сущности, был намного счастливей ее. Почему-то жалко…
И чтобы переменить тему и закончить этот тяжелый и никому не нужный разговор, она начала рассказывать об оркестре, о Диме, Акундине… Рассказывала она долго и остроумно, даже упомянула о тарелке, по которой можно щелкнуть пальцами и сказать: «Прошло двадцать лет…» Отец с нежностью смотрел на ее оживленное личико, раскосые глаза и постепенно разулыбался, разошелся…
– Ну, пошли, я посажу тебя на тралик, – сказала она отцу. – Ты, должно быть, здорово опоздал куда-то.
Они стояли на остановке обнявшись, и им обоим было хорошо.
– А ты знаешь, у тебя месяц назад братик родился, – сказал отец.
– Уповаю на бога, что ты не назвал его Адамом. И, думаю, бог мне поможет в этом деле, ведь будет оскорблено его родительское чувство.
Отец засмеялся.
– Я назвал его Сашей, – сказал он. – Позвони мне на днях. Мы пойдем покупать тебе пальто. Номер запомнишь? – он назвал номер.
– Запомню, – сказала Евка, зная, что не позвонит.
Подошел троллейбус. Отец вскочил на заднюю площадку и появился в морозном окне. Отсюда морщинок не было видно, и отец опять казался молодым и энергичным. Он что-то нацарапал на морозном стекле. Евка прочитала: «Позвони». Обратно это читалось: «иновзоП». Она кивнула, улыбнулась…
Троллейбус плавно тронулся, и отец помахал ей рукой. Он был уверен, что Евка позвонит…
«иновзоП… – подумала Евка и засмеялась. – Уважаемый товарищ иновзоП!»
Домой она шла пешком, не спеша, останавливаясь и поддевая носком сапога падающие с крыш сосульки.
Бабка сейчас, наверное, сидела дома и смотрела по телевизору этот многосерийный фильм «Четыре танкиста и собака». Евке фильм не нравился. «Какой-то анархический коллектив… – думала она. – Туда они едут, сюда они едут… Вообще создается впечатление, что если б не эти танкисты и эта собака, то немцы бы выиграли войну…»
Завернув в свой переулок, Евка удивилась так, как, вероятно, никогда в своей жизни не удивлялась. У ее калитки стоял Акундин, и это событие было как бомба, которую бросил в партер дирижер симфонического оркестра. Акундин стоял у лотка, где обычно продавали падалицу – там на ценнике всегда было написано «Яблоки свежие (загнившие)», – и, пританцовывая от холода, смотрел на приближавшуюся Евку.
– А я тебя давно жду! – улыбаясь, крикнул он ей. – Выглянула, понимаешь, симпатичная пенсионерочка и вразумительно сказала, что Евки нет и черт знает где она шляется. Вот я решил подождать.
– Это шеф, – сказала она. – Это таежный медведь на пенсии. Не стоит обращать внимания.
Евка открыла калитку, пропустила его вперед и спросила:
– Ты просто так пришел в гости?
– Просто так, – засмеялся Акундин. – В гости. Адрес узнал у Димы. Мне почему-то захотелось прийти к тебе. Не забежать, не заглянуть, не зайти, а именно основательно прийти, посидеть и даже, знаешь, где-то что-то вроде выпить чаю…
– Не чаю, а кофе, – поправила она. – Я сделаю тебе превосходный кофе.
– Прекрасно, девочка, кофе! – обрадовался Акундин. – И, бога ради, не подумай, что я пришел потому, что ты сегодня там… На репетиции… – Он замолчал.
– Раздевайся, – улыбнулась Евка и сама сняла с него шляпу, всю в мягких паучках. – Я ничего не думаю. И не церемонься с этим делом вообще. У меня даже нет болезненного самолюбия, вот насколько я равнодушный человек.
Акундин, потирая руки от холода, зашел в ее комнату и остановился на пороге.
– Это твои рисунки? – пораженно спросил он, оглядывая завешанные рисунками стены.
– Мои, – небрежно ответила она, заходя за ним в комнату. – Здесь мое – только рисунки и вон то зеркало. Если сесть на диван, можно увидеть себя в нем. Сначала нужно зажечь свечку, вот так… – Она чиркнула спичкой, и оранжевый лепесток огня задышал теплом и тем еле уловимым Евкиным запахом, который исходил от ее рисунков и жил в углах комнаты. – Когда свечка зажжена, можно сесть на диван и увидеть в зеркале девушку, вот так…
Акундин обернулся и увидел в глубине зеркала неясное пятно лица, длинные темные волосы, беспомощные углы плеч…
– Это человек, который мне неприятен, – сказала Евка. – Я, знаешь, ее презираю. Вялое и равнодушное существо, которое никому не нужно. Садись в кресло, Акундин, напротив меня. Сейчас ты получишь обещанный кофе.
Она вышла на кухню.
Акундин зажмурился, устало потер ладонями лицо: он все еще не согрелся, – встал и остановился у портрета Хемингуэя, сделанного тушью. Рядом висел акварельный Арлекин. Длинный рот его был растянут в мучительно-веселую гримаску, морщины у рта были глубже, чем на лбу. Красный колпачок свесился с головы и закрыл ему один глаз, а другой глаз смотрел на Акундина насмешливо и печально одновременно. «Ну что, борода? – спрашивал он. – Поведай-ка нам какую-нибудь консерваторскую сплетню».
Евка появилась в дверях с двумя чашками кофе, поставила их на столик и весело сказала: