И все же первый класс русского согрел ему душу. То же произошло и с Шилой Борден. Она сидела в первом ряду, прямые черные волосы романтично (так казалось Берни) ниспадали до пояса, тело ее было упруго и гибко. В русский класс ее привела любовь к балету. Она танцует с пяти лет, сказала она Берни во время первого их разговора, понять же балет, не поняв русских, – невозможно. Она была слабонервной, впечатлительной и наивной, но тело ее, эта поэма соразмерности и грации, очаровало Берни, когда на следующий день он увидел Шилу танцующей.
Она родилась в Хартфорде, штат Коннектикут; отец ее работал на банк, что, по мнению Шилы, было уделом плебеев. Она мечтала о жизни, исполненной терзаний: мать в инвалидной коляске… больной туберкулезом отец, умерший вскоре после ее рождения… Познакомься они годом раньше, Берни смеялся бы над ней. Теперь, когда ему было двадцать, он относился к ней крайне серьезно, ведь она, помимо прочего, была потрясающей танцовщицей. Стоило ему приехать домой на каникулы, он тут же заявил об этом матери.
– Она еврейка? – спросила мать, как только услышала имя Шилы. Это имя казалось ей скорее ирландским, фамилия же и вовсе звучала устрашающе – Борден. Конечно, Борден могло быть производным от Бордмане или Берковича, что было хоть и низко, но все же приемлемо. С подобными вопросами мать приставала к Берни едва ли не с детства и уж, во всяком случае, еще до того, как его стали интересовать девушки. Она интересовалась всеми его знакомыми. «Он еврей?.. А она? Ты не знаешь девичьей фамилии его матери? Бармицва он отмечал?.. Так чем, говоришь, занимается его отец? Но разве она не еврейка?» Казалось, евреями были все. По крайней мере, все знакомые Файнов. Родители хотели отправить его в Колумбийский или даже в Нью‑йоркский университет. Нужно как‑то переключиться, говорили они. Мать пыталась настоять на этом, но он сумел‑таки отбить все ее атаки и поехал не куда‑нибудь, а в Мичиганский университет. Он был спасен! Он оказался в Царстве Свободы, населенном сотнями голубоглазых блондинок, никогда не слышавших ни о фаршированной рыбе, ни о кнышах и понятия не имевших о том, когда именно бывает еврейская Пасха. Скарсдейлские девицы, по которым сходила с ума его мамаша, к тому времени успели изрядно поднадоесть ему, и поэтому переезду он был рад вдвойне. Он хотел чего‑то нового, неизведанного, может быть, даже запретного. Олицетворением всего этого была Шила, поражавшая его своими черными как смоль косами и огромными черными глазами. Она приносила книги неведомых ему русских писателей, и они читали их вместе – в переводе, разумеется. Во время каникул Берни пытался обсуждать эти книги с родителями, но тема эта их ничуть не интересовала.
– Твоя бабушка была русской. Если уж ты так хотел изучать русский, тебе нужно было учиться у нее.
– Это разные вещи. К тому же она говорила только на идиш…
Здесь Берни обычно замолкал. Что он ненавидел, так это спорить с ними. Мать могла спорить о чем угодно. Спор был основой ее жизни, ее величайшей радостью, ее любимым развлечением.
– Нельзя говорить о покойных неуважительно!
– Разве я говорю неуважительно? Просто я сказал, что она постоянно говорила на идиш…
– Она умела говорить и на прекрасном русском! И вообще – зачем тебе это? Надо посещать научные классы… Сегодня в этой стране нужно изучать… экономику.
Она хотела, чтобы Берни стал доктором, как отец, или, на худой конец, адвокатом. Его отец был хирургом‑отоларингологом, одним из известнейших специалистов в своей области. Никогда, даже в детстве, Берни не хотелось последовать примеру отца, хотя он очень любил его.
Врачом он становиться не хотел, что бы там ни говорила ему мать.
– Русский? Кто, кроме коммунистов, говорит на русском? Разве что твоя Шила Борден…
Берни в отчаянии посмотрел на мать.