Теперь поляна была закрыта снегом. Наметанным глазом определив место, где находился вчера кентавр. Кокарев ладонями осторожно разгреб снег. Открылась трава, смятая холодом и лежащим на ней недавно телом. Кровь застыла на стеблях, от этого они ломались, когда Кокарев брал их в руки. Значит, все верно… Но куда девался лесной пришелец, невозможно было определить. Далеко ли он мог уйти — с раной, нанесенной ему меткой Авдеюшкиной рукой, тяжелой его пулей (в том, что он стрелял в чужое существо, егерь теперь, увидав воочию кровь, уже не сомневался)? С поляны человек-конь ушел сам, иначе здесь лежали бы кругом следы звериного пира. Значит, он где-то тут, таится в кокаревских владениях! Но всякая попытка скрыться, уйти от его ласкающей или карающей длани уже сама по себе расценивалась егерем как действие неправильное, подлежащее наказанию. Первая обида, уколов сердце, отлилась в подозрение. Скрывается — значит, в чем-то виноват! О своей вине он уже не думал, больше того, чем сильнее жег его праведный гнев против нахального, не имеющего должного облика чужака, тем больше находилось оправданий собственному поступку. «Кто разрешил? По какому такому закону? Нет, ты мне укажи!» — распалял себя Кокарев. Но спохватился, подумав, что гнев-то гневом, а вот что конкретно предпримет он, если набредет вдруг в лесу на неведомое и противное природе существо?
Хриплый, сипящий вопль прервал его мысли. Егерь узнал голос медведя, тоже чужака, давно ходившего у него в недоверии. С наступлением осени он потерял его из виду и успокоился уже было, думая, что зверь залег спать, — и вот такой сюрприз! Оголодалый медведь стал шатуном.
Вспомнился изъян в собственном оружии, и страх сковал Авдеюшкину душу: зимой медведь непуглив, и стрелять в него дробью — только увеличивать ярость.
Рев слышался рядом, из овражка, поэтому бежать тоже было опасно. Почуявший человека медведь догонит его моментально, без всякого труда. Тихонько покинув поляну, Кокарев прокрался через осинник к небольшой опушечке и стал карабкаться на огромную разлапистую елку. С вершины ее он увидел показавшегося вскоре на опушке медведя и пережил там мгновения смертного страха, когда тот стал сцарапывать с дерева кору. Авдеюшко бросил ему остаток захваченных утром из дома шанег. После ухода зверя сидел там до тех пор, пока не понял: еще несколько минут — и окоченение не даст спуститься вниз, обрушит с вершины на снег, вытоптанный медвежьими лапами. С трудом слез и побрел в сумерках домой, иззябший и усталый, обмысливая еще две, кроме Федьки, легшие на плечи заботы: неведомо куда исчезнувшего полуконя-получеловека, чужого лесной природе, и медведя-шатуна, чужого его, Авдеюшкиному, лесу. Судя по всему, здесь предстояла борьба, и в борьбе этой надо было четко наметить план своих действий.
12
Спали неспокойно: ночью у кентавра стала открываться и кровоточить начавшая затягиваться рана; он задыхался, метался по соломе, дрожал в ознобе и вытягивался. Федька суетился, просовывал ему в рот таблетки, поил водой из ковшика, снова промазал и перевязал рану. Только к утру Мирон забылся, уснул, тяжко поводя боками. Но уже светало, надо было идти домой, и Федька, невыспавшийся и лохматый, двинулся по первому снежку в деревню.
Жизнь его как-то внезапно повернулась. Раньше лес существовал для него как место, где можно прекрасно упрятаться от разных неурядиц, в которые он постоянно попадал по собственной глупости и мелкоумию. Как источник разного дохода, из которого кое-что перепадало порой семье. И ни перед кем там не надо было отвечать (Авдеюшко не в счет!), ни до кого ему там не было дела. А тут — свалилась морока, бат-тюшки! Ёкарный бабай! Возись теперь… вон, не успел оглянуться — уж деньги у Кривокорытихи занял! Ать ты, вот тебе и суетация! Корми, обиходь… И какая от него, страховитого, может быть польза? Знай крутит зенками да копытами стрижет — угадай поди, что у него на уме-то, у черта лохматого. Одного хлеба сколько жрет… Да, угруз ты, Федя! А мог бы на ту десяточку и приклад у дедки Анфима купить, и чекушечку испить за собственное здоровье. Очень даже свободно.
Однако Федька и гордился. Как-никак существа необыкновенные в лесу попадаются не так-то часто. Его, Сурнина, находка! И кто еще похвастается такой? И хоть мало с получеловека корысти, а все не одному коротать зиму, спасаясь в лесу от жизненной несообразицы. Да кто он? Где жил, бродил, что видел… может, расскажет? У Федьки кругом пошла голова и сладко засосало сердце. Пущай уж живет, раненый приблудыш, а хлебушко как-нибудь охотой промыслим — зима пришла, золотое времечко!
Дума о кентавре-приблудыше донимала Федьку, и мысли, что обычно бегали в его голове легко и быстро, скрипели там теперь трудно и непривычно. Это у Федьки-то браконьера, который даже на суде гыгал и зубатил с прокурором!
13
В избе Сурнина ждал непривычный гость — бригадир Гриша Долгой. Он сидел, смолил папироску, разговаривал с Милькой, задирал притихших ребятишек, но при первом же взгляде на него явившийся утречком хозяин понял, что наведался бригадир по его, Федькину, грешную душу.
Гриша был и правда долгой — длинный, мосластый, рыжий, со складчатым лицом кирпичного цвета, словно жестокий загар, однажды опалив его, уже не сходил никогда, целыми годами, десятилетиями. Увидав Федьку, он качнулся в его сторону и затрубил:
— Вот хде он, едрен-мать! Ты пошто, тунеядец, с утрева домой приходишь? Загулял, што ли, он у тебя, а Милька?
— С кем тутока… с Куклой, што ли? — огрызнулся Федька. — Из лесу я, не видишь?
— С кем, с кем… зна-ам, не думай! Ты найдешь, ушлой! — погрозил кулаком Гриша, и Сурнин подумал, что Долгой знает о том, как он утешал холостую печаль сельповской продавщицы Надьки Пивенковой. Ну и подумаешь! Мало ли кто ее не утешал! Гриша и сам-то, поди…
Несмотря на рань, бригадир был выпивши. Ноздри его раздувались. Докурив папироску, он встал, бросил окурок в ведро под умывальником и сгреб Федьку за плечо:
— Ну, ты… гнида! Не хватит ли возля колхоза-то отираться? Выметась-ко отсель, понял? Штобы до завтрева… выметась!
— А ты хто такой? — завертелся Сурнин. — Пришел в чужой дом… зараспоряжался!
Наполняя избу едким духом водки и чеснока, Долгой топтался по избе, тряс хозяина и рычал:
— Не-ет, я больше с тобой маяться не стану! Ты или робь, или уж в лес дак в лес… к черту тебя… Токо народ мутишь, они, на тебя глядя, тоже через пень-колоду, землю забывают… А она-то чем виновата, оглоед? Вон, дескать, Сурнин-от, не жнет, не сеет, по лесам да по лесам — живет ведь! А я чем хуже? Нет, я не Митя Колосок, который тебя через бабу жалеет, он твоего вреда не знает ищо… Ты у меня и за тунеядство насидисся, с участковым был разговор! Я теперь за тебя сам возьмуся, хватит на правленье языки-то попусту чесать!
Ребята ревели; Милька стояла, пригорюнясь, облокотясь на дверной косяк, и тоже хлипала. Тенористые вскрики бригадира, сопение задыхающегося от ужаса Федьки дополняло гул. Голова Сурнина прыгала и качалась на тощей шее, словно тряпичная.
— Ухх ты… — хрипел Гриша. — Откуль вы беретесь на нашу голову, паразиты?.. Какого тебе хрена в нем, в лесу-то, што ты сутками из него не вылазишь? Гли-ко, дождесся, баба-то тебя и другим таким вознаградит! — Он указал на Эдьку и сплюнул. — Эх вы, блудодеи!
И тут на сцену выступила Милька. Резко она отворила дверь и уставила перст во мрак сеней. Сказала:
— А ну-ко… живо! Нажорался с утра, дак иди, не блажи чего не надо! Забрехал, шпион! С мужиками разбирайся, а меня не трогай! Я и сгуляю, ежли приласкают — не вы, не деревянная! От вас, клещей, дождись ее, ласки-то! — Она шмыгнула носом и крикнула визгливо: — Уходи!
— Да! Давай-ко… живо! — заверещал Федька, вырвавшись из рук растерявшегося бригадира и ныряя за спину супруги. Угрюмо матерясь, Долгой вывалился из избы. Под окнами остановился, рванул на грудях фуфайку и прокричал:
— Эх, из-за вас я теперь запировал!..
Глядя ему вслед, Милька сказала:
— А ты, Федька, давай жори быстрей да и тоже убирайся!
— Куд-да? — заморгал муж.
— Тебе Гришка-то неясно сказал? Ну, дак я повторю: робить убирайся, хватит тунеядничать. Заходил, забродил где-то по ночам… опеть в тюрьму охота? Поимей в виду: я тебя боле из нее не приму, на черта ты мне сдался!
И Федька понял: тут серьезно, не шуточки. Он сел за стол и начал быстро хлебать суп, показывая всем видом, как торопится на работу. Поел, отложил ложку и спросил, глядя в пол и задержав дыхание:
— Ми-иль! Долгой-то верно, нет, тут толковал — насчет предбудущего ребенка? Ты что это, Миль? Ты, Миль, не балуй!
— Тебя не спросила! — отрезала жена, отвернувшись.
«Неуж вправду гуляет?» — тоскливо подумал Федька. Взял фуражонку и поплелся в правление. Навстречу шел Кривокорытов и остановил его: