Царь - верователь египетский, спирит, друг растлителей-колдунов - не удержал страну от войны, а потом и вовсе ввергнул её в трясину. А мы, родовая знать, не только не встали стеной против войны - наоборот, ринулись в неё с бахвальством... но всего ужаснее: погнали на гибель сотни тысяч невинных кормильцев русских! Потому что мы сами были растленны в тщеславии, в заносчивом себялюбии...
Сестра приблизила пронизывающие горестные глаза:
– Почувствовал правду. Вот оно, истинное, в тебе светит! Не стыдись, отворяй душу. Знаю, нудно тебе: укрепились бесы. Не каялся, любил самохвальство, привык к сладкому угождению, к ублажению...
Отвернулся к стенке, сказал как в беспамятстве, что восемь месяцев назад жена-красавица ушла к жёлтому кирасиру князю Туганову, любимцу атамана Анненкова.
– Плачешь по ней?
Смолчал. Поняла - плюнула яростно, застонала.
– Тебя кровь пролитая сжигает! язвы гноятся! А прелесть бесовская всё одно не отпускает... - шёпот прерывистый, кашель. - Или не открылось тебе, что она - блудница мерзкая?
«Я мерзее».
Сжала плечо вздрагивающими руками, прижалась мокрым от слёз лицом:
– Господи, что делаю! Срам какой... грех какой... Господи, прости! Обрати мой грех ему во благо! Не отдай его душу! Спаси, сохрани...
Вскрикивают в бреду, стонут раненые; трясёт вагон, мечутся тени; сестра милосердия молится шёпотом, задыхается, крестится истово, судорожно вскидывается в плаче.
Не скоро затихла.
– Под утро с поезда сойдём, не противься. Поведу. Узришь твою отчую поляну.
– Имя, сестрица?
– Секлетея, брат.
7 .
В двадцать первом, в голод, появилась в Зайцево у мельника Конырева чахоточная племянница с муженьком полудиким.
– Ты не башкир? - спрашивали севшими от истощения голосами.
– Моя не баскир!
– Должно, вотяк али самоед.
– Ага, моя сама ест. Только давай!
– Э-ка, развеселил! Хитёр выжига. Давай ему! Кликать-то как, леший?
– Орыс. А по-русски - Сидор.
На пристани подобрали с Секлетеей снятого с парохода умирать заморыша: девочку лет приблизительно от пяти до восьми.
Тогда почти всё Зайцево повымерло. А потом пришлые стали оседать. Манили заросшие просторы.
Видать, не в радость Сидору с бабой многолюдье. От Конырева перебрались с приёмышем на Еричий полуостров, вырыли землянку. Сидор стал резать из липы ложки, посуду, переправлялся на лодке в Зайцево точить ножи, топоры. На Еричьем косил сено для мужиков, сезонами подряжался работником к Коныреву.
И не ведали в деревне, что у Сидора есть «приварок» к незавидной каждодневной пище. В тайниках, Секлетее известных, немало ценного сохранилось от отца, убитого красными...
В начале зимы двадцать четвёртого года умерла Секлетея. Ночью попросила уложить Рогнеду в баньке, вытянулась на лавке, иссохшая; под голову велела подсунуть мешок со стружками: негоже, чтобы голова умирающей была на пуховой подушке...
– Господь не оставлял тебя, Серёжа... Иду молить, чтобы и впредь не оставил. Умолю, чтоб умягчил твоё сердце, чтоб ты грехи отмаливал, не помышлял о мщении...
– Ложки режу я, Секлетея. Липой доживу.
– Не шути, Серёжа. Не иной кто - я ухожу! Нянька твоя, сестра, матерь.
Глаза сухие, колят.
– От дома твоего - осколки... узенькое оконце, а светит. Отворяй окошко в душу твою! Прими истинную веру! А наши не по тебе тут - в Америку пробирайтесь с дочкой. Денег вдосталь. И должники отцовы живут...
Сжал ладонями её изжелта-серое лицо, коснулся пальцами ямок под скулами.
– Если б не захотел с тобой с поезда сойти, давно б в Америке был. Сквозь вот эти стёклышки на меня, младенца, здешнее солнце светило. Воздвиженская церковь, где крещён, устояла. Святой мой - Сергий Радонежский.
Повлажнели глаза; в последний раз тихо заплакала.
– От людей ты отпал, но и Богу не служишь. Вымолю просветленье тебе...