Когда же Генрих, вопреки советам попов, сначала принял в «лыцари» своего племянника Стефана, который воспитывался у него при дворе, а потом еще пожаловал тому земли на юго-западе Нормандии и обширнейшие угодья — Ланкастер а также Ай в Суффолке, терпение церкви стало иссякать. Рыцарские понятия, как они считали, были рудиментом, даже более того — вредным рудиментом, от которого необходимо было избавляться.
Рыцари, объединенные в Ордена, считали своим предшественником самый древний Орден — госпитальеров. Поэтому у них сохранялись не только похожие обычаи и традиции, но и была общая История. Вот эта самая История и разнилась от той, что трактовалась святыми отцами.
Задачи, поставленные еще на Втором Вселенском соборе, постепенно решались. Для того же, чтобы претворить в жизнь самую главную из них — вопрос о Власти — требовалось изменить саму Историю. Одним росчерком пера это сделать было невозможно, но в Европах само время было союзником. А также целый институт Святой Инквизиции, созданный под благовидным предлогом: борьба за чистоту Веры и смерть всякой нечисти. Первыми, конечно, откликнулись «лыцари».
Ну, а вторыми — те, кто официально и не считались инквизиторами, так — сброд, готовый на все в обмен на обещание сладкой жизни при жизни или, даже сладчайшей жизни после жизни. Они тоже объединялись в группы по интересам, чья стадная сила иногда даже превосходила мощь истинных инквизиторов. А как же иначе: если получение результата не ограничивается никакими способами, то он легче достигается, нежели при использовании только морально допустимых норм.
Где начинается политика, там заканчивается мораль. Исключений не бывает, даже церковных исключений. Чтобы сделаться сильным, чтобы сделаться могучим, чтобы сделаться всевластным, нужна воля, причем воля эта должна быть политической. А также нужна еще одна незначительная вещь — покровительство. Причем оно должно происходить оттуда, где зачастую действуют совсем другие физические законы.
Конечно, благорасположение само по себе не возникает, что-то требуется взамен, и, скорее всего, этот возврат неравноценен. У человека всегда есть выбор, даже если он его не осознает. Вот у Господа — выбора нет. У Господа есть только путь, которым он идет. Иногда случается так, что сопутствовать Ему становится тяжело. Это в первую очередь относится к людям, созданным по подобию господнему. И происходит это вовсе не потому, что кончаются силы, а потому, что находится Самозванец, пытающийся отвратить истину, сбить с пути.
«Только Вера — сокровище, только она спасительна, только поиски Веры считаются оправданием отклонения от истины. Я пытался, но я всего лишь человек, этим я слаб. Но никакие бляхи с «копьем, поражающим яйцо» не способны заменить мне дар Господа каждому человеку — совесть. Этим я и силен».
Дюк Стефан достиг Нормандии. Его рассуждения о слабости и силе не позволили ему, вернувшись из Ливонии[3], осесть дома, приблизиться к королевскому двору, сходить в очередной крестовый поход, наконец. Поиски легендарного Артура он не бросил, но они снова привели его к Англии, откуда он планировал отправиться к фьордам Норвегии.
Вообще-то Артура, как такового, он уже не искал. Ему вдруг сделался интересен сам поиск, потому что изначальная, рыцарская, идея познания кумира детства рождала вопросы, на которые было крайне затруднительно давать ответы. Нет, конечно, мудрые государственные мужи на любой вопросительный знак всегда выдавали восклицательный, но это было, быть может, достаточно для толпы, или их самих, или их подобных, но Стефану как-то не подходило.
Любимая женщина, которую он себе придумал, почему-то не разделяла его взглядов. Даже больше — она их считала очень вредными. И Стефан не удивился однажды, почувствовав, что идти к ней ему не хочется, что хочется вновь двинуться в путь, пока еще время не обрушило на его плечи тяжкую старость. Задумываться о своей старческой немощи вовсе не хотелось, поэтому он, ни с кем не простившись, исчез из своих имений. Они прекрасно обходились без него, да и рыцарь научился довольствоваться тем малым, что может предложить далекий путь к не менее далекой цели.
По дороге зарабатывать на хлеб насущный получалось вполне по силам, его титул позволял быть вхожим во многие аристократические дома по всей Европе. Вот только эти аристократы почему-то мельчали, делались зависимыми от берущихся неизвестно откуда баронов неизвестных кровей, спесивых и заносчивых священнослужителей, проповедовавших какие-то с ног на голову перевернутые истины.
Ну что же, доказывать свою точку зрения Стефан уже никому не собирался, в провокационных разговорах, заводимых к месту и нет, отмалчивался и шел себе дальше.
Однажды к нему в попутчики попал высокий лив, представившийся Чурилой Пленковичем. Точнее, встретились они на постоялом дворе, друг на друга разок взглянули, а потом, вдруг, сделались хорошими знакомыми: хлеб преломили, вина выпили, о погоде поговорили.
- пропел Чурило, отбивая себе ритм хлопками ладоней по бедрам. Причем, не по своим, а тем, что представила для лучшего звучания некая дама, подсевшая к ним за стол. Дама щурилась и гладила лива по крутому покатому плечу.
— Это что такое? — удивился Стефан.
— Хоть вы, ваша светлость, и из герцогов будете, но мало что в музыке понимаете, — сказала другая дама, что приклонила свою голову к плечу рыцаря. — Это дело поправимое.
И она бархатным голосом тихо запела:
— На речке, на речке, на том бережочке, мыла Марусенька белые ножки…
— Да, — сказал Чурило. — Чтоб так петь, надо заново родиться.
— Нет, — покачала головой его соседка. — Чтоб так петь, надо просто найти тех, кому это можно спеть. То есть, признательных слушателей.
И Чуриле, и Дюку петь было можно. Они считались признательными слушателями, не пытались фальшиво восхищаться, говорить напыщенные слова, просто молча внимали и роняли скупые мужские слезы себе в рукава. Вечер переставал быть томным, они сообща в четыре глотки, уже не приглушая своих голосов, затянули:
В ответ кто-то из прочих посетителей затянул «Зайка моя, я твой зайчик», получил в морду от Чурилы, его друзья попытались протестовать с помощью подручных ножей, вытащенных из-за голенищ, но тоже получили по мордам уже от Дюка. Какие-то девицы повизжали, скорее для порядка, потом все разошлись.
Утром Стефан, слегка помятый, с соломой в волосах, оседлал своего мерина, сказал последнее «прости» певице и поехал на север. Через некоторое время его догнал былой вечерний сотрапезник. Он, конечно, не выглядел свежее, да и не бегом он догнал рыцаря, но некоторое время они ехали молча, вежливо не обгоняя друг друга.
— Ты — поэт? — внезапно спросил Стефан.
— Увы, — ответил Чурило.
Он достал из седельной сумки объемную кожаную фляжку, глотнул, с облегчением выдохнул, огляделся вокруг, словно заново узнавая округу, и протянул емкость Дюку.
Тот тоже приложился, не отвлекаясь попусту на расспросы, типа «что это?», тоже радостно вздохнул. Жидкость, принятая внутрь, бодрила, огнем растекалась по всему организму, наполняя каждую клеточку тела жаждой жизни. Вся подавленность пропала, осеннее солнце теплыми лучами сквозь пробегающие облака ласково гладило по лицу. Стефан прищурился и сказал:
— Спасибо, ты настоящий друг.
— Это точно, — важно согласился Чурило. — Глоток холодного лагера[6] с домашних ледников — и вчерашний вечер не кажется уже таким чрезмерным во всех отношениях.