---------------------------------------------
Лев Шейнин
Летом 1924 года я находился в командировке в Ленинграде и работал в помещении следственной части Ленинградского губсуда, на Фонтанке. Однажды ко мне в кабинет вошел старший следователь Ленинградского губсуда Игельстром, высокий, чуть сутулый, очень живой человек с тонкими чертами подвижного продолговатого милого лица и веселыми синими глазами, и сказал:
— Дорогой Лев Романович (мы успели с ним подружиться), если вы не слишком заняты, то я могу вам показать одного любопытного обвиняемого.
— О ком, собственно, идет речь? — спросил я.
— Речь, прежде всего, идет о временах весьма давних, — ответил Игельстром. — Я теперь погружен с головой в историю «Народной воли», злым гением которой был некий Иван Окладский — бывший соратник Желябова, затем ставший провокатором. Так вот речь идет как раз о нем…
Я встрепенулся. История «Народной воли», вписавшей столько ярких страниц в книгу русского революционного движения, всегда меня занимала. А тут представляется возможность увидеть крупного провокатора!.. Я сразу пошел в кабинет Игельстрома.
Там, перед письменным столом Игельстрома, сидел, задумавшись, благообразный старичок с аккуратно причесанной бородкой и глубоко сидящими маленькими колючими глазками. Он встал при нашем появлении и очень внимательно посмотрел на меня, которого видел впервые.
Это и был Окладский, он же Иванов, он же Петровский, он же Александров, он же Техник. За его спиною стоял конвоир — молодой, стройный парень с румяным, почти детским лицом и кимовским значком на гимнастерке.
— Итак, вернемся к нашей беседе, — начал Игельстром, сев за свой стол. — Вы продолжаете писать свои показания?
— Так точно, — ответил Окладский, искательно и чуть подобострастно заглядывая прямо в глаза Игельстрому. — Пишу, можно сказать, по мере сил и преклонных лет своих… Дело идет.
— Хорошо, — произнес Игельстром. — Но вот я прочел первую часть ваших «воспоминаний», как вам угодно было их назвать, и могу как читатель выразить некоторые, так сказать, претензии…
— Весьма благодарствую, — ответил Окладский. — Но сами знаете, я из рабочих, лицеев не кончал, так что в смысле стиля и прочего…
— Ну, во-первых, дело не в стиле, а совсем в другом. Во-вторых, я на вашем месте так не подчеркивал бы свое пролетарское происхождение. Вот вы сами пишете: «Отец мой крестьянин деревни Оклад, Новоржевского уезда, приписался к мещанскому обществу города, вследствие чего и получил фамилию Окладский, затем занялся мелочной торговлей». Это так?
— Так точно. Я писал.
— Вы пишете далее, что родились в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году. Значит, отец тогда уже был торговцем.
— Был. Не скрываю.
— Похвально, что не скрываете. Но прискорбно, что вы скрываете другие, гораздо более важные обстоятельства…
— Возможно, что и запамятовал по причине, преклонных лет своих, гражданин следователь. Память у меня совсем отшибло…
— Разве? В своих «воспоминаниях» вы называете сотни фамилий, дат, адресов. Вы напрасно жалуетесь на память. Она изменяет вам лишь в тех случаях, когда вам не хочется или, может быть, неприятно вспоминать. Не так ли?
— Я только первое время не признавался и говорил, что я не Окладский и им никогда не был. Но как только мне предъявили мои фотографии и моей рукой писанные рапорта в охранку, я сразу сказал; «Хватит! Больше обманывать не буду…» Так?
— Да, сказали вы так. Но поступаете не совсем так, — улыбнулся Игельстром. — Разумеется, как обвиняемый, вы можете писать все, что хотите, и это ваше право.