— Так распродажа сегодня!
— А… — Примерно раз в месяц предприимчивые ребята, мотающиеся в Финляндию, устраивали базар в фойе клиники. Продавали мартини, кофе, чистящие средства и одежду финского происхождения по приемлемым ценам. Иногда Миллер, если попадал на распродажу, тоже что-то покупал, но, как правило, никто не удосуживался сообщить ему, что приехали «челноки» и пора заняться шопингом. — Почему же вы не пошли?
— Как на грех уже сделала все покупки.
Миллер вздохнул. Он был прав: милые медсестры точно решили сделать из новенькой козу отпущения. Умотали на распродажу, отправили ее одну за растворами, хотя в одиночку очень тяжело тащить огромную каталку. И расставлять банки вдвоем гораздо удобнее — одна подает, другая ставит. «Решили отомстить ей за то, что она такая хорошая сестра? И за то, что я ее похвалил? Да, раньше я никого не хвалил, так и не за что было. А ну их всех к черту, пусть видят!»
И Миллер принялся подавать Тане Усовой банки с растворами.
— Ой, нет! — замахала она руками. — Не трудитесь!
— Что вы, какой труд!
— Дмитрий Дмитриевич, идите отдыхайте. Намаялись на операции.
— А вы? Вы же стояли рядом со мной.
Таня засмеялась:
— Сравнили мою работу и вашу! Мое дело маленькое — иглодержатели заряжать, а у вас такое нервное напряжение! Ведь жизнь человека от вас зависит, шутка ли?
— Странно, что вы это понимаете. Обычно наши сестры думают, что я оперирую исключительно ради собственного развлечения и на операции трудятся только они, а я получаю удовольствие.
— Как можно? Идите, Дмитрий Дмитриевич, отдыхайте, — повторила она. — Сейчас девочки вернутся, и мы тут за пять минут справимся.
Что ж, он попрощался и ушел, жалея, что люди, ценящие чужой труд больше, чем свой собственный, встречаются так редко.
В конце недели у Миллера было много дел в городе, и в пятницу он приехал в клинику только после обеда. Здороваясь с ним и принимая у него плащ и зонтик, молодая гардеробщица вдруг захихикала. Дмитрий Дмитриевич надменно шевельнул бровью, обернулся к зеркалу причесаться, и тут ему стала ясна причина ее веселья.
Его собственный большой фотопортрет, уже несколько лет висевший в холле клиники, был безнадежно испорчен. Неизвестный художник внес коррективы в мужественный облик профессора.
Миллер подошел ближе. Его персону снабдили лихо закрученными кавалерийскими усами, ленинской эспаньолкой, парочкой страшных зубов, торчащих изо рта, искривленного в гнуснейшей ухмылке, а также небольшими рожками. В качестве завершающего штриха пририсовали шкиперскую трубку.
Гардеробщица удостоилась редкого зрелища — она увидела, как надменный профессор смеется, глядя на свой изуродованный портрет.
А ему действительно было весело. Когда администрация вывешивала в холле его физиономию для придания большего престижа их скромному заведению, он яростно сопротивлялся, но в конце концов покорился и позволил использовать себя в рекламных целях. Однако при каждом взгляде на свой портрет в парадном костюме Миллеру казалось, что для полноты картины в холле не хватает еловых веток, черных муаровых лент и гроба с его собственным телом. Теперь это ощущение исчезло.
Подмигнув оторопевшей гардеробщице, профессор причесался несколькими энергичными движениями и отправился в отделение.
Миллера в коллективе уважали, но не любили. Такое сочетание встречается редко, на порядок реже, чем обратное, но с Дмитрием Дмитриевичем дело обстояло именно так. Он был превосходным хирургом, талантливым ученым, честным человеком. Не интриговал, не добивался повышения, и казалось, что роль второго профессора на кафедре нейрохирургии вполне его устраивает. На работе он проводил львиную долю своего времени, никогда не отказывал в помощи коллегам, часто выручал проштрафившихся докторов на ЛКК, но за десять лет работы в клинике ни с кем не подружился.
Эта странность легко объяснялась бы завистью менее успешных коллег, а также исконно русским недоверием к честным людям, если бы не одно обстоятельство — Миллера не любили и женщины, хоть он был молод, очень хорош собой и свободен.
Такое отношение слабого пола к красивому высокому мужчине с широкими плечами и стройными ногами не укладывалось в привычную картину мира. Но факт оставался фактом. Сотрудницы больницы, дамы за сорок, смотрели на Миллера с презрением и величали его Печориным недоделанным и Чайльд Гарольдом, а дамы помоложе, не столь перегруженные изучением классической литературы в школе, попросту называли его «фашистом». Отчасти этому способствовала классическая арийская внешность молодого профессора.
Миллер знал об этой нелестной кличке и даже считал, что заслужил ее, ибо не ведал по отношению к подчиненным ни жалости, ни сострадания. «Так лучше для дела», — всякий раз говорил он себе, когда начинал думать о том, что существует в полной психологической изоляции от коллег. Он был абсолютно убежден, что дружба на работе или, не дай Бог, роман ни к чему хорошему привести не может. Ведь рано или поздно друг или любовница начнут считать, что неформальные отношения дают право на поблажки, и тогда придется или самому исполнять их обязанности, или мириться с нарушениями трудовой дисциплины.
Особенно актуально это стало теперь, когда замаячила отставка старого профессора Криворучко. Официально приказа еще не было, но все знали, что через несколько месяцев Миллер возглавит кафедру вместо него. Естественно, многим хотелось бы подружиться с новым начальником, поэтому все попытки к сближению расценивались Миллером как подхалимство.
Вдруг хлынул ливень. От туч, быстро затянувших небо, стало темно, и хмурые корпуса клиники расцвели желтыми теплыми кляксами освещенных окон.
«В такую погоду нужно пить чай с многочисленным семейством, а не торчать на работе», — подумал профессор, закурил и уставился в окно. Недавно администрация клиники открыла хозрасчетный центр реабилитации больных, перенесших инсульт, и сотрудникам пришлось изрядно потесниться. Больше всех пострадал Миллер, которому из роскошного кабинета со старинной дубовой мебелью, настоящей обители ученого, пришлось перебираться в крохотную каморку на первом этаже. Повозмущавшись для порядка, Дмитрий Дмитриевич собрал вещи и переехал. Дубовые раритеты остались хозрасчетникам — в новый кабинет еле поместились сам Миллер, компьютерный стол, стеллаж и кушетка для пациентов.
«Интересно, кто поглумился над моим портретом? — лениво размышлял он, глядя в окно своей каморки. — Ординатор какой-нибудь, а может, пациент из наркоманов… Или медсестра в меня влюбилась? А что, вполне возможно. Молоденькая дура после училища ходила, вздыхала, потом поняла, что ничего не светит, и отомстила, как могла. Хотя… что-то не замечал я в последнее время влюбленных женских взглядов. И молоденьких сестер тоже, кстати».
Он сдвинул горшки с цветами и уселся на подоконник. Глупо было тратить рабочие часы на размышления о неизвестном художнике, вместо того чтобы закончить статью, но Миллер ничего не мог с собой поделать. Он внимательно наблюдал, как тяжелые капли дождя срывают с веток последние листья, а дорожка между корпусами превращается в ручей.
Say good bye to rainy days — всплыла в памяти строчка из популярной песни его юности. «Скажи «прощай» дождливым дням»… Песня нравилась Миллеру, но он не мог понять слов, кроме первой строки припева. Черт его знает, о чем там шла речь на самом деле, но ему хотелось думать, что о человеке, для которого прошло время невзгод и тяжелых испытаний и наступила радостная, безмятежная пора.
На дорожке появилась женщина; занятый своими размышлениями, Миллер не заметил, откуда она взялась. Вроде бы секунду назад никого не было — и вот, пожалуйста, перескакивает с одного камушка на другой, как горная коза. Женщина вымокла до нитки и зонтик над головой держала скорее из принципа, ведь понятно было, что он не защищает от ливня.
Присмотревшись, Миллер узнал свою бывшую любовь Веронику Смысловскую.
Он бесстрашно распахнул окно и позвал ее. Пришлось орать во все горло, чтобы перекрыть шум дождя, и Вероника сразу его услышала. Прыгая по условно-сухим местам дорожки, как балерина на пуантах, она приблизилась к окну.
— Здравствуй, Дима.
— Здравствуй! Сейчас, погоди минутку… — Миллер взял офисный стул и спустил его на улицу, под окно, так что получилось крылечко. — Забирайся.
Он помог Веронике влезть в окно, забрал с улицы стул и закрыл створки.
— Вот, возьми полотенце, вытрись. Сейчас сделаю чай.
Она энергично вытерла голову, отчего стала похожа на удода. Но несколько взмахов расчески тут же вернули Смысловской ее обычный безупречный облик.
— Как ты здесь очутилась? — Миллер расставлял на компьютерном столе чашки и нехитрое угощение.