Все другие искусства мы должны кредитовать, и только у греческого мы вечно остаемся в долгу.
Искусство — перелагатель неизречимого; поэтому глупостью кажется попытка вновь перелагать его словами. И все же когда мы стараемся это делать, разум наш стяжает столько прибыли, что это с лихвой восполняет затраченное состояние.
Классическое — это здоровое, романтическое — больное.
Овидий остался классичным даже в изгнании. Он ищет свое несчастье не в себе самом, а в своем удалении от столицы мира.
Романтизм уже скатился в бездну; невозможно представить себе что-нибудь отвратительнее его новейших продукций.
Литература портится лишь в той мере, в какой люди становятся испорченнее.
Что это за время, когда приходится завидовать почившим!
У греков, поэзия и риторика которых были просты и позитивны, одобрение высказывается чаще, чем порицание; у латинян мы наблюдаем обратное; чем больше понижается поэзия и ораторское искусство, тем больше места отводится хуле, тем меньше — восхвалениям.
Генрих Четвертый Шекспира. Если бы погибло все, что когда-либо было написано в этом жанре, то по нему одному можно было бы полностью восстановить и поэзию и риторику.
Тиль Уленшпигель. Занятность этой книги главным образом построена на том, что все действующие лица выражаются фигурально, Уленшпигель же принимает все за чистую монету.
При переводе следует доходить лишь до границы переводимого; переступишь ее, — и столкнешься с чужим народом, с чужим языком.
Тому, кто хочет упрекать автора в темнотах, следует заглянуть в свой внутренний мир, достаточно ли там светло. В сумерках даже очень четкий почерк становится неразборчивым.
Туманность известных максим — относительна; не все, что понятно говорящему, может быть разъяснено слушателю.
Природу и идею нельзя разобщать без того, чтобы не разрушить искусства, равно как и жизни.
Сначала мы слышим о природе и о подражании ей, затем о том, что будто бы существует прекрасная природа. Нужно выбирать, и, конечно, самое лучшее. Но по каким признакам опознать его? С каким мерилом приступить к выбору? И где это мерило? Ведь не в природе же?
Но допустим, что нам дано объектом прекраснейшее из всего леса дерево, которое даже лесничим признано в своем роде совершенством. Чтобы превратить это дерево в картину, я обхожу его кругом, отыскивая самую красивую сторону, я отступаю на достаточное расстояние, чтобы лучше рассмотреть его, я дожидаюсь благоприятного освещения, и после всего этого: многое ли перейдет от натурального дерева на бумагу?
Обыватель может этому поверить, художнику же, побывавшему за кулисами своего ремесла, следовало бы быть менее доверчивым.
Как раз то, что несведущий человек в произведении искусства принимает за природу, есть не природа (с внешней стороны), а человек (природа изнутри).
Мы ничего не знаем о мире вне его отношения к человеку; мы не хотим никакого искусства, которое не было бы сколком с этих отношений.
Кто впервые нанес на картину сходящуюся в точке на горизонте разнообразную игру вертикальных линий, открыл принцип перспективы.
Кто впервые увидел причину гармонии красок в систоле и диастоле нашей глазной сетчатки, в извечном чередовании ее сжатия и разжатия, или, говоря словами Платона, в синкризисе и диакризисе, тот впервые открыл принцип колорита.
Потому только, что Альбрехт Дюрер, при своем несравненном таланте, никогда не смог возвыситься до идеи гармонической красоты или хотя бы до понятия о должной целесообразности, должны и мы пресмыкаться?
Юному художнику следует по воскресным и праздничным дням присоединяться к танцам поселян. Пусть он обратит внимание на естественные телодвижения, пусть даст деревенской девке обличье нимфы, а парня украсит козлиными ушами и даже копытами. Если он правильно подметит натуру и сумеет придать фигурам благородную и непринужденную грацию, ни один человек не поймет, откуда он это взял, и каждый будет клясться, что он все позаимствовал у древних.
Создания искусства разрушаются, как только исчезает чутье к искусству.
Каждый большой художник захватывает, заражает нас; все, что в нас есть от тех чувств, которые в нем зазвучали, приходит в движение, а так как все мы имеем некоторое представление о великом и известную склонность к нему, то нам нетрудно вообразить, что тот же росток заложен и в нас самих.
Античные храмы концентрируют бога в человеке, соборы средневековья возносятся к богу всевышнему.
Один благородный философ говорил о зодчестве как о застывшей музыке и за то не раз подвергался насмешкам. Мы думаем, что мы лучше всего передадим эту прекрасную мысль, назвав архитектуру умолкшей мелодией.
Пусть представят себе Орфея, который, когда ему указали на огромный, предназначенный для застройки пустырь, мудро выбрал себе наиболее удобное место, сел и оживляющими звуками своей лиры создал вокруг себя пространную базарную площадь. Захваченные могуче-повелительными, ласково-манящими звуками, скалы, вырванные из своего массивного единства, вдохновенно двинулись вперед, подчинились искусству и ремеслам, чтобы затем целесообразно выстроиться в ритмические пласты и стены. Пусть так вот улицы пристраиваются к улицам! В надежно ограждающих стенах недостатка не будет.
Звуки отмирают, но гармония остается. Обитатели подобного города живут и движутся среди вечных мелодий, их деятельность не впадает в дремоту и дух не оскудевает. Глаза переймут назначение, права и обязанности слуха, и горожане, даже в будний день, будут чувствовать себя в идеальном мире; без размышлений, не допытываясь причин, они приобщатся к высшему нравственному и религиозному наслаждению.
Каждый, у кого вошло в привычку посещать собор св. Петра, испытывал аналогичное тому, о чем мы здесь дерзнули заговорить.
И, напротив, в плохо построенном городе, где случай грязной метлой смел дома в одну кучу, обитатели, сами того не подозревая, пребывают в пустыне сумрачного существования. Приезжему же повсюду чудятся звуки волынки, свистулек и бубна, словно его приглашают взглянуть на пляску медведей и обезьяньи ужимки.
1822–1832
Комментарии
Гете оставил многочисленные афоризмы, которые он создавал на протяжении всей своей жизни. Подборки их неоднократно печатались им самим в журнале «Об искусстве и древности» и других изданиях. Впоследствии эти афоризмы, как вошедшие в его произведения, так и оставшиеся отдельными записями, были собраны редакторами его сочинений и в некоторых из них образуют специальный раздел «Максимы и рефлексии». Для данного издания Н. Вильмонтом отобраны образцы афоризмов, посвященных литературе и искусству. Два первых изречения помещены в так называемом «Юбилейном издании» (Goethes sämtliche Werke bei J.-S. Cotta) в разделе «К морфологии», далее, кончая высказыванием: «Искусство — перелагатель неизречимого…», все афоризмы взяты из раздела «Искусство и древность». Остальные афоризмы извлечены из раздела «Посмертное» (Nachlass). Афористическое наследие Гете представлено также в томе 6 данного издания, в романе «Избирательное сродство» («Из дневника Оттилии»), а также в томе 8, где афоризмы составляют два раздела романа «Годы странствий Вильгельма Мейстера»: «Размышления в духе странников» и «Архив Макарии».
Метемпсихоза — древнее восточное учение о переселении душ после смерти из одного тела в другое.
Кардинал Ришелье Жан-Арман Дюплесси (1585–1642) — министр Людовика III, утвердивший во Франции строй абсолютной монархии, всячески поносил Корнеля и добился его изгнания.
Трансцендирование — здесь: абстрактное умствование.
Подземелье Трофония. — В греческой мифологии человек, попавший в пещеру прорицателя Трофония, теряет способность смеяться.
Ковер, на котором изображено поклонение волхвов… — В эпоху Гете этот ковер (гобелен) считался произведением Рафаэля; теперь установлено, что это работа одного из учеников великого художника.
Систола и диастола — вдох и выдох, сжатие и разжатие (греч.). Гете видел в этом символ постоянной смены. Синкризис и диакризис — соединение и разъединение (греч.). — также символ одной из постоянных закономерностей жизни.
Один благородный философ… — Фридрих Шеллинг (см. коммент. к статье «Эпоха форсированных талантов»). Орфей — в греческой мифологии легендарный поэт-певец греков, сила пения которого способна была передвигать мертвые камни.