«День, когда Земля остановилась» относится к небольшой горстке истинно научно-фантастических фильмов. Древние чужаки из «Земли против летающих тарелок» — посланцы гораздо более распространенного жанра, жанра фильма ужасов. Здесь нет никакого вздора насчет «дара вашему президенту»; эти парни просто высаживаются на мысе Канаверал и начинают уничтожать все вокруг.
Между этими философиями и лежат семена ужаса, так мне представляется. Если существует силовая линия между этими двумя почти противоположными идеями, то ужас почти несомненно зарождается здесь.
И вот как раз в тот момент, когда в последней части фильма пришельцы готовятся к атаке на Капитолий, лента остановилась. Экран погас. Кинотеатр был битком набит детьми, но, как ни странно, все вели себя тихо. Если вы обратитесь к дням своей молодости, то вспомните, что толпа детишек умеет множеством способов выразить свое раздражение, если фильм прерывается или начинается с опозданием: ритмичное хлопанье; великий клич детского племени «Мы хотим кино! Мы хотим кино! Мы хотим кино!»; коробки от конфет, летящие в экран; трубы из пачек от попкорна, да мало ли еще что. Если у кого-то с четвертого июля сохранилась в кармане хлопушка, он непременно вынет ее, покажет приятелям, чтобы те одобрили и восхитились, а потом зажжет и швырнет к потолку.
Но в тот октябрьский день ничего похожего не произошло. И пленка не порвалась — просто выключили проектор. А дальше случилось нечто неслыханное: в зале зажгли свет. Мы сидели, оглядываясь и мигая от Яркого света, как кроты.
На сцену вышел управляющий и поднял руку, прося тишины, — совершенно излишний жест. Я вспомнил этот момент шесть лет спустя, в 1963 году, в ноябрьскую пятницу, когда парень, который вез нас домой из школы, сказал, что в Далласе застрелили президента.
2Если в том, что касается танца смерти, можно выявить некую суть или истину, то она проста: романы, фильмы, телевизионные и радиопрограммы даже комиксы — всегда работают на двух уровнях.
Первый уровень, так сказать внешний, — это когда Ригана рвет прямо на священника, когда он мастурбирует с распятием в руке в «Изгоняющем дьявола» (The Exorcist), когда ужасное, словно вывернутое наизнанку чудовище из «Пророчества» (Prophecy) Джона Франкенхаймера разгрызает голову пилота вертолета, как тутси-поп.[5] Первый уровень может быть достигнут с различной степенью артистизма, но он присутствует обязательно.
Но на другом, более мощном уровне проявление ужаса — это поистине танец, подвижный, ритмичный поиск. Поиск той точки, зритель или читатель, где вы живете на самом примитивном уровне. Ужас не интересуется цивилизованной оболочкой нашего существования. Так же, как и этот танец сквозь помещения, где собрано множество предметов мебели, каждый из них мы надеемся! — символизирует нашу социальную приспособленность, наш просвещенный характер. Это поиск иного места, комнаты, которая порой может напоминать тайное логово викторианского джентльмена, а иногда — камеру пыток испанской инквизиции… Но чаще всего и успешней всего — простую грубую нору пещерного человека.
Является ли ужас искусством? На этом втором уровне его проявление ничем иным быть просто не может; он становится искусством уже потому, что ищет нечто, лежащее за пределами искусства, нечто, предшествующее искусству; ищет то, что я бы назвал критической точкой фобии. Хорошая страшная история ведет вас в танце к самым основам вашего существования и находит тайную дверь, которая, как вам кажется, никому не известна, но вы-то о ней знаете; Альбер Камю и Билли Джоэл указывали, что Чужак заставляет нас нервничать… Но в глубине души нас тешит возможность встретиться с ним лицом к лицу.
Пауки приводят вас в ужас? Отлично. Вот вам пауки в «Тарантуле» (Tarantula), в «Невероятно уменьшающемся человеке» (The Incredible Shrinking Man) и в «Королевстве пауков» (Kingdom of the Spiders). А если крысы? В романе Джеймса Херберта, который так и называется — «Крысы», вы чувствуете, как они ползают по вашему телу… и пожирают вас заживо. Змеи? Боязнь замкнутого пространства? Боязнь высоты? Или… Да все что угодно.
Поскольку книги и фильмы входят в понятие массмедиа, за последние тридцать лет поле ужасного расширилось и теперь включает не только личные страхи. За этот период (а в несколько меньшей степени и в течение семидесяти предшествующих лет) жанр ужаса отыскивал критические точки фобии национального масштаба, и те книги и фильмы, которые пользовались наибольшим успехом, почти всегда выражали страхи очень широких кругов населения и играли на них. Такие страхи — обычно политические, экономические и психологические, а отнюдь не страх перед сверхъестественным — придают лучшим произведениям этого жанра приятный аллегорический оттенок, и это именно те аллегории, среди которых вольготнее всего чувствуют себя создатели кинофильмов. Может быть, потому, что знают: если вышел прокол с началом, потом всегда можно вызвать из тьмы какое-нибудь чудовище.
Вскоре мы вернемся в Стратфорд 1957 года, но вначале позвольте упомянуть один из фильмов последних тридцати лет, очень точно нащупавший критическую точку. Это картина Дона Сигела «Вторжение похитителей тел» (Invasion of the Body Snatchers). Ниже мы обсудим и сам роман — у Джека Финнея, его автора, тоже найдется что сказать, — а пока давайте коротко коснемся фильма.
Ничего ужасного в физическом смысле в сигеловской версии «Вторжения похитителей тел» нет,[6] нет никаких сморщенных злобных межзвездных путешественников, никаких уродов-мутантов в облике нормальных людей. Существа-стручки лишь слегка отличаются от обычных землян, и все. Просто немного размыты. Чуть-чуть неряшливы. Хотя Финней нигде не говорит об этом прямо, он явно считает, что наиболее ужасное в «них» — это отсутствие самого распространенного и легче всего приобретаемого эстетического чувства. Не важно, говорит Финней, что эти вторгшиеся из космоса чужаки не способны оценить «Травиату», «Моби Дика» или даже хорошую обложку «Сатердей ивнинг пост» работы Нормана Рокуэлла. Это не очень хорошо, но — боже! — они даже не подстригают газоны, не меняют стекло в гараже, разбитое мячом мальчишки. Не красят облупившиеся стены домов. Дороги, ведущие в Санта-Миру, вскоре покрываются таким количеством выбоин и трещин, что торговцы, обслуживающие город — можно сказать, что они снабжают муниципальные легкие животворным воздухом капитализма, — уже отказываются приезжать.
Внешний уровень — это одно дело, но лишь на втором мы обычно испытываем то неприятное ощущение, которое называют «мурашками». Много лет от «Вторжения похитителей тел» у людей пробегали мурашки, и от этого в сигеловском фильме видели множество самых разных идей. Сначала фильм рассматривался как антимаккартистский, пока кто-то не заметил, что самого Сигела вряд ли можно назвать левым. Тогда картину отнесли к разряду «Лучше быть мертвым, чем красным». Из этих двух вариантов второй представляется мне более правдоподобным. Картина кончается сценой, когда Кевин Маккарти стоит посреди шоссе и кричит проносящимся мимо машинам:
«Они уже здесь! Вы следующий на очереди!» Но в глубине души я считаю, что Сигел вообще не думал о политике, когда снимал фильм (ниже вы увидите, что и Джек Финней никогда о ней не задумывался); мне кажется, что он просто развлекался, а подтекст… Подтекст возник сам по себе.
Это не значит, что во «Вторжении похитителей тел» нет аллегорических элементов; просто эти пункты давления, эти источники страха так глубоко погребены в нас и в то же время настолько активны, что мы черпаем из них, как из артезианских колодцев, — говорим вслух одно, но шепотом выражаем совсем другое. Версия романа Джека Финнея, сделанная Филипом Кауфманом, интересна (хотя, говоря откровенно, в меньшей степени, чем картина Сигела), но в ней этот шепот сменился чем-то совсем иным: фильм Кауфмана словно бы высмеивает общее мироощущение эгоцентрических семидесятых «со-мной-все-в-порядке-с-тобой-все-в-порядке-так-что-примем-горячую-ванну-ипомассируем-свое-драгоценное-самосознание». А это предполагает, что хотя тревожные сны массового подсознания могут от десятилетия к десятилетию меняться, шланг, опущенный в этот колодец, остается неизменным.
Это и есть истинный танец смерти, по-моему: те замечательные мгновения, когда создатель ужасной истории оказывается способен объединить сознание и подсознание одной мощной идеей. Я считаю, что в большей степени это удалось в своей картине Сигелу, но, конечно, и Сигел, и Кауфман должны быть благодарны Джеку Финнею, который первым зачерпнул из колодца.
Итак, вернемся в стратфордский кинотеатр теплым осенним днем 1957 года.
3Мы сидели на стульях, как манекены, и смотрели на управляющего. Вид у него был встревоженный и болезненный — а может, это было виновато освещение. Мы гадали, что за катастрофа заставила его остановить фильм в самый напряженный момент, но тут управляющий заговорил, и дрожь в его голосе еще больше смутила нас.