Я сначала сговорился с своим другом Гасвицким записаться в Архангельск, чтобы весною плыть в Кронштадт с новыми кораблями океаном и посетить Копенгаген, но моя судьба была определена иначе, и я получил иное назначение.
Княгиня Варвара Сергеевна Долгорукова очень желала, чтобы я служил в Петербурге, как для сестер, так и потому, что уже привыкла видеть меня в ее семействе, и к тому же она уже питала к нам истинно материнскую привязанность. Но в Петербурге не стояли действующие экипажи, а был только один Гвардейский морской экипаж; в гвардию же прямо из Корпуса не выпускали. Она сказала о своем желании некоторым из генерал-адъютантов и, в том числе, начальнику штаба Гвардейского корпуса, а потом самому корпусному командиру, генералу Васильчикову. Все эти генералы желали сделать угодное княгине и стали хлопотать о назначении меня, при производстве, прямо в Гвардейский экипаж. Когда до Государя дошли с разных сторон ходатайства о назначении меня прямо в Гвардейский экипаж, он спросил:
— Кто этот счастливый молодой человек, о котором так много просят?
Когда же ему сообщили, что это брат мадемуазель Blanche (так в свете называли мою сестру), которую Государь знал, и что просит о нем княгиня Долгорукова, он повелел, не в пример прочим, назначить меня прямо в Гвардейский экипаж. Я от природы был чрезвычайно застенчив и дик, а потому долго не мог освоиться с обществом офицеров. Старшие офицеры, и в том числе Михаил Николаевич Лермонтов, потом бывший генерал-губернатором финляндским лейтенант Николай Глебович Козин, Николай Петрович Римский-Корсаков очень обласкали и ободрили меня, 17-летнего юношу. Я поступил в роту к Лермонтову; унтер-офицер был назначен приходить ко мне на квартиру, чтобы в подробности ознакомить с ружейными приемами, хотя и в Корпусе нас учили ружью и маршировке.
Осмирядные учения в казармах, батальонные учения в манеже, общество товарищей, славных молодых людей, между которыми никогда не было никакой ссоры или неприятности, что не всегда бывает в других военных обществах, караулы по городу, разводы перед Государем, а также и учения, им производимые Экипажу на Дворцовой площади, которыми он всегда и оставался особенно доволен, благодарил и награждал матросов, — вот в чем вращалась жизнь в начале моей службы.
Так как все это было для меня ново, то, конечно, я был очень доволен своею службою. Обедал же я и проводил вечера в доме князя Долгорукова, где всегда было очень приятно. Других же знакомых семейных домов у меня не было; иногда только вместе с другими офицерами я бывал у нашего адмирала Ивана Петровича Карцева, который был вдовцом; хозяйкой же у него была прелестная 17-летняя дочь, недавно выпущенная из Смольного, и еще другая дочь несколько моложе.
Когда я был произведен в офицеры, мне от князя наняли квартиру на Театральной площади. Квартира моя состояла из прихожей, гостиной и спальни. Я начал свою новую жизнь с прекрасным направлением и жил философом. Согласно с моим религиозным настроением, которое было плодом домашнего воспитания и корпусного возрождения при иеромонахе Иове, я писал каждый вечер, возвращаясь домой, свой дневник, в котором записывал все впечатления дня, все, что было со мною, все, что говорил или делал хорошего или дурного, и во всем дурном приносил покаяние, обращаясь в молитве к Богу и принимая решимость исправиться. Впоследствии этот дневник был у меня похищен одним из моих приятелей и читан громогласно в обществе молодых людей, составлявших наш обычный кружок. Я, конечно, бросился отнимать его; тот убегал, продолжая чтение при общем хохоте.
Если б это направление продолжалось, от скольких заблуждений и пороков оно бы избавило меня! Но, увы! искушения в молодости так велики, их так много; примеры вольной жизни так увлекательны, что надо много твердости, чтобы не поколебаться в своей решимости жить непорочно. Не менее того, я все же продолжал свой дневник и жизнь моя текла тихо и безмятежно, не обуреваемая никакими сильными страстями, которых, впрочем, я и вообще был избавлен. Болезнью моею была мечтательность чисто поэтическая. Я любил природу, красоту телесную и душевную, восхищался подвигами самоотвержения, неустрашимости, идеально любил человечество, тихую семейную жизнь; особенно супружеская жизнь меня восхищала. Конечно, этим настроением я был обязан примерам счастливого супружества моего отца и моей матери, князя и княгини Долгоруковых, и многих других, а также романам той эпохи, настолько же идеальным по добродетелям их героев, насколько нынешние материальны и безнравственны. Лафонтеновские и другие семейные романы я особенно любил; но первое впечатление произвел на меня "Векфильдский викарий", которого я переводил еще в классе с английского, а потом не раз прочитывал. Первый же роман, который я прочел, был "Героиня из времен Нумы Помпилия".
Казармы Гвардейского экипажа при моем поступлении были в так называемом Литовском замке, а потом Экипаж был переведен на Мойку во вновь устроенные казармы, а в замке поместился гвардейский саперный батальон, составлявший с нашим батальоном особую бригаду.
Весной меня назначили младшим офицером на придворную яхту "Церера", командиром которой был назначен лейтенант Алексей Александрович Шахматов. Придворная эскадра обыкновенно сопровождала двор. Когда Государь жил на Каменном острове, эскадра стояла на Малой Неве против дворца; когда же двор переезжал в Петергоф или Ораниенбаум, то и эскадра отправлялась туда же. Эта эскадра состояла из так называемого "Золотого фрегата", получившего это название от золотой арматуры, его украшавшей, из яхт: "Церера", "Паллада", "Нева" и "Голландский ботик", который постоянно стоял у пристани перед дворцом.
Лето на яхтах было самым приятным временем для офицеров, особенно на Каменном острове. Вечером на фрегате всегда играла музыка при заре, которая всегда производилась с церемонией, потом спускали флаг и брам-реи, затем барабаны били на молитву, затем дробь — и конец церемонии. До вечерней зари, обыкновенно, было много посетителей и посетительниц, которых офицеры занимали, водя по фрегату, рассказывая и объясняя значение разных морских предметов. Государя видели почти каждый день. Перед дворцом, к самому берегу реки, были цветники и большие кусты сирени, белой и голубой. Иногда он появлялся в этом цветнике или один, или с Императрицей. Конечно, мы смотрели на них из кают-компании, потому что быть в это время наверху было не совсем ловко, но вахтенный офицер находился наверху.
Позади дворца был большой тенистый сад, где собственно Государь и прогуливался. Однажды я проходил садом, и в одной из аллей вдруг встречаю Государя. Я остановился, повернул шляпу по форме, потому что обыкновенно носили ее с поля, и приложил руку. Взглянув на меня со своей очаровательной улыбкой, он сказал: "Беляев?" — "Точно так, Ваше Величество", и, поклонившись, прошел далее. Я был в полном восторге. Государь был любим до энтузиазма вообще всею гвардиею, и каждый, к кому он обращался с каким-нибудь милостивым словом, считал себя счастливым.
Когда двор переезжал в Царское Село, всегда переезжал и князь Долгоруков, как шталмейстер, с семейством, в числе которого были и мои сестры.
В это время приехала и другая моя сестра, по желанию княгини. Князь с семейством занимал один из китайских придворных домиков, расположенных в чудном Царскосельском саду, среди благоуханных цветников, которыми так богато это истинно царское село. Посещения избранного общества были ежедневны, как и в городе, только здесь они принимали характер простоты и бесцеремонности, что делало эту загородную жизнь очень приятною. Обедали обыкновенно на террасе; по вечерам много гуляли, посещали царскую ферму и сыроварню.
С появлением как-то в этих аллеях соловья Государь ходил однажды слушать его пение, и затем прогулки к этому месту были любимыми прогулками придворных.
В другом китайском домике, возле домика князя Долгорукова, жил наш историк Н.М. Карамзин, которого мне случалось видеть у князя и в его садике, работавшего лопатой или заступом. При каждом китайском домике был особенный садик. По аллеям часто видны были придворные долгушки, наполненные дамами и кавалерами, а также часто встречались щегольские кавалькады.
По вечерам княгиня с сестрою пели, а иногда, когда бывал кто-нибудь из певцов, пели трио. Тогда же в Царском Селе посещал дом князя генерал Бороздин, которого часто просили петь, но он пел большею частью тогдашние военные песни, и у меня до сих пор остались в памяти слова и музыка одной песни:
Таков был характер того времени, его недавней славы и его песен! Русский солдат после 1812 года был уверен, что русскому Царю все народы подвластны, только еще один англичанин не покорился. Пожалуй, в этом есть частичка китайского, но нашему солдату после Альп, Бородина, Парижа и множества битв было извинительно такое самообольщение.