Оставшись на тропе, Рубинчик почувствовал себя неотесанным мужланом на балу жизни, отвергнутым таежной принцессой за незнание лесной мазурки.
Однако здесь, среди людей, Рубинчику не нужны были ни секретные коды, ни магические жесты, ни слова. Как одним-единственным взглядом он узревал русскую диву в жутком коконе ее нелепого провинциального платья, толстых трикотажных колготках и резиновых ботах, так и эта дива сама, с первого взгляда опознавала его каким-то иным, до сей минуты даже ей самой неизвестным подсознанием и какой-то другой, генной, памятью, и широкая, просторная глубина, густая и теплая, как кровь, открывалась перед Рубинчиком в ее глазах.
Конечно, он знакомился с девушкой, говорил какие-то дежурные слова, но ясно видел, что она только слушает его голос и вмеcте с этим голосом вбирает в себя его самого, пьет его, как наркотик…
Рубинчик никогда не мог объяснить себе этого эффекта. То есть почему его самого влекло к русским женщинам – этому можно найти тысячу резонов: от воспитания на русской культуре до комплекса ущемленного в правах маленького еврея в море славянского антисемитизма. Но что они – древнерусские княжны, половецкие принцессы, донские Ярославны и онежские Василисы – видели в нем, невысоком еврее с жесткой черной шевелюрой, крупным еврейским носом, маленькими карими глазами и густой шерстью, выбивающейся из открытого треугольника воротника апаш? Почему после нескольких малозначительных слов знакомства они покорно, как завороженные важенки, сами приходили к нему в гостиничный номер – открыто! на глазах у всего своего города или поселка! – и словно даже не видя, какими глазами смотрят на них гостиничные администраторши и дежурные по этажу?
Этого Рубинчик никогда не понимал и каждый раз, когда такое случалось, был уверен, что на этот раз наверняка ошибся и кадрил простую провинциальную давалку. Но когда очередная Таня или Алена уходила по его приказу в душ и возвращалась оттуда босиком и завернутая в потертое гостиничное полотенце, он сразу видел, что здесь не пахнет не только блядством, но вообще каким-нибудь сексуальным опытом. В ее походке, фигуре, вытянутой шее и в глазах было нечто рапидное, завороженное и мистически покорное его воле, слову, жесту, мысли, а самое главное – его вожделению. И, медленно открывая это гостиничное полотенце, прикрывающее ее тонкое белое тело, грудь и еще невыпуклые бледные крохотные соски, Рубинчик уже видел, что да, он не ошибся и на этот раз: она – девственница.
Он совращал их, конечно. Но только если понимать под совращением дефлорацию, и ничего, кроме этого чисто медицинского акта. Потому что во всех остальных значениях этого слова – лишить женской чести, сбить с правильного пути, – то какое тут к черту совращение! Он не трахал их и не ломал целку. А проводил их по узкому мостику от девичества в женственность – проводил с почти отцовской осторожностью, терпеливостью и нежностью, а затем приобщал их к истинной и высокой женской чести быть в постели не расщепленным надвое поленом, а Жрицей.
Так в ночном тумане опытный бакенщик сначала одной интуицией находит темный буек маяка, потом на ощупь разбирает фонарь, доливает масло, заправляет фитиль, зажигает, наконец, огонь, и вдруг – свет этого маяка слепит глаза ему самому.
Свет истинной женственности, который Рубинчик зажигал в такую ночь где-нибудь в Ижевске, Вологде или Игарке, был подобен возвращению к жизни старинной иконы, когда после осторожной и трепетной расчистки на вас вдруг вспыхнут из глубины веков живые и магические глаза.
Этот миг Рубинчик готовил особенно тщательно и даже церемониально. В стране, где сексуальное образование предоставлено темным подъездам, похабным анекдотам и настенным рисункам в общественных туалетах, где нет ни одной книги на тему о том, КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ, и где даже слово «гинеколог» стесняются произнести вслух, – в этой стране миллионы юных женщин знают о сексе не больше, чем их домашние животные. Лечь на спину, раздвинуть ноги и поддать – вот все, чему учат своих невест и что требуют от своих жен девяносто процентов русских мужчин. Нужно ли удивляться массовой фригидности русских женщин?
В море беспросветного сексуального невежества Рубинчик зажигал святые лампады чувственности и первый наслаждался их трепетным пламенем.
– Сейчас, дорогая. Не спеши и не бойся. Забудь все, что тебе говорили об этом подруги, и забудь все грязные слова, которые пишут про это в подъездах. Мы сделаем это совершенно иначе. Так, чтобы ты помнила об этом всю жизнь как о самом святом дне своей жизни, как о рождественском празднике. Сделай глоток шампанского. Вот так. И еще глоток. И еще. А теперь дай твои губы. Нет, не так. Впусти мой язык и слушай свое тело. Забудь обо мне и слушай только себя…
Черт возьми, они даже целоваться не умели как следует! Их соски не умели откликаться на прикосновение мужских губ, их руки боялись опуститься к мужскому паху, их ноги сводило судорогой предубеждения, и даже когда они сами, опережая его просьбу, делали над собой волевое усилие и разжимали свои ноги в ту позу готовности, которую многократно видели на похабных рисунках в школьных туалетах, – даже тогда это были всего лишь мертвые ноги со слипшимися между ними холодными, сухими и омертвевшими от страха нижними губами.
Но Рубинчик был терпелив, неспешен и виртуозен.
– Спокойно. При чем тут ноги? То, что войдет туда, – не сейчас, потом, позже, – ты должна полюбить это, породниться с ним. Смотри на него. Не стесняйся. Возьми его в руки. Только не дави так и не сжимай. Нежней. Вот так. Ты знаешь, почему купола всех церквей и мечетей именно такой формы? Потому что это вершина божественной гармонии! Посмотри внимательно, погладь, не бойся. Разве его головка не похожа на сердце? А теперь приложи его к своей груди – сама. Да, милая, так, только еще нежней. Ты чувствуешь? Твой сосок оживает, растет ему навстречу, и твоя грудь твердеет. Ты чувствуешь? Господи, как стучит твое сердце! А теперь – тихо, не двигайся. Только слушай своей кожей его движение по тебе. Ты видишь эту ночь за окном? Это не звезды, нет. Это решето вечности. Девятнадцать лет твоей жизни утекли через это решето навсегда. Их нет. Они истаяли в космосе. Что осталось от них в тебе? Ничего. Потому что ты не жила еще. Ты дышала – да. Ты ела, пила, что-то учила. Су-щест-во-ва-ла. И только. А сейчас ты начинаешь жить. После этой ночи ни одна твоя ночь уже не утечет от тебя в никуда. Они будут все твои. Ты слышишь – твое тело наполняется солнечной силой. От каждого моего прикосновения к тебе этим ключом жизни твоя грудь просыпается. И соски пробуждаются. И спина… И живот…
Он не шел ниже. Даже когда ее спина уже изгибалась аркой навстречу ему, и ее живот начинал пульсировать от первых приливов желания, и тяжелело дыхание, и губы открывались – он не спешил к ее лобку, а уж тем паче – к ее расщелине. Наоборот, он отнимал свой ключ жизни от ее тела и нес его к ее губам. Это был один из самых критических моментов операции. Взращенные в невежественно-брезгливом пуританстве, все сто процентов юных русских женщин считают мужской половой орган таким же грязным, как их общественные туалеты. Прикоснуться к нему, а уж тем более взять его в рот кажется им немыслимым унижением. Ведь хуже нет в России ругательства, чем сказать женщине «е… в рот»! И такое же презрительное отвращение испытывает русский мужчина к женскому влагалищу. Даже если когда-нибудь в неизвестном будущем, может быть, двадцать первом веке, в России будут делать эротические или порнофильмы, невозможно себе представить, чтобы и в таком фильме русский мужчина поцеловал женщину меж ее ног. Не говоря уже о большем…
Но Рубинчик легко ломал этот дикий российский предрассудок. Он возносил свой гордый ключ жизни, напряженный и увитый набухшими венами, возносил его по груди своей наложницы к ее ключице, потом к подбородку, щекам и губам – возносил медленно и торжественно, как приз, как божественный символ…
Чаще всего они в ужасе закрывали глаза. Он не настаивал, нет.
Он опускал свое тело вниз, вдоль ее вытянутого на кровати тела, и останавливался так, чтобы его глаза оказались напротив ее глаз. И тогда он брал ее лицо двумя руками и говорил тихо и нежно:
– Посмотри на меня!
Она открывала глаза. И всегда в них было одно и то же выражение, которое даже он, профессиональный журналист, не мог передать словами. Покорность выполнить все, что он прикажет, готовность впустить его в теплую глубину своей души и тела и тайный ужас перед тем, как это произойдет. Нет, и еще что-то – нечто более древнее, какой-то иной мистический ужас подневольной и завороженной жертвы…
Но Рубинчику было некогда, да он и не пытался расшифровать этот тайный язык страха. Он давал им читать себя. Он давал им заглянуть в свою душу и расшифровывал себя простыми русскими словами: