Александр Абрамов, Сергей Абрамов Принц из седьмой формации
Было около одиннадцати часов утра. Я просматривал у себя дома расчеты ребят из нашего проектно-конструкторского бюро. Вдруг что-то мелькнуло у меня позади. Я заметил это в зеркале для бритья и оглянулся. На тахте у стены возникло нечто призрачное и прозрачное, напоминавшее огромный мыльный пузырь.
Оно мерцало и вытягивалось, приобретая формы сидевшего на тахте человека. Он был мутный снаружи и пустой внутри, как куклы на выставке чехословацкого стекла. Узорный рисунок ковра на стене проступал сквозь него, металлически поблескивая на месте уплотнявшегося лица.
Я разинул рот и застыл.
Стекловидный человек на тахте уплотнялся и темнел, окрашиваясь почему-то в защитный цвет. Лицо и руки обретали оттенки человеческой кожи. Рыжевато блеснули волосы. Только ноги по-прежнему оставались прозрачными.
В этот момент заглянувшая в комнату черная кошка Клякса буквально прошла сквозь них и остановилась, так и не выйдя из заколдованной зоны. Человек на тахте, не двигаясь, с ужасом посмотрел на меня. Именно ужас и мольбу прочитал я в его еще не живом, не человеческом взоре. Но я понял или меня принудили понять.
— Пшла! — взвизгнул я.
Клякса шарахнулась, вспрыгнув на подоконник. Человек вздохнул. Я явственно услышал вздох облегчения и радости, словно вздыхающий только что избежал смертельной опасности. Это был уже не призрак, не стеклянный фантом, а реальный человек, живой с головы до ног, полностью утративший свою диковинную прозрачность. Он выглядел тридцатилетним, моим ровесником, атлетическим красивым парнем с очень правильными чертами лица, какие встречаешь обычно на рекламных рисунках в американских журналах. Только одет он был очень странно: в нелепую, травянистого цвета куртку и штаны, сужающиеся у колен и обтягивающие икры. Вероятно, так одели бы красноармейца в каком-нибудь голливудском боевике из жизни советских комиссаров.
— Если бы ты не прогнал это животное, — сказал он, — могла произойти катастрофа. Распад материи.
Он говорил по-русски чисто и правильно, тщательно выговаривая слова, как знающий язык иностранец. На лбу у него поблескивал такой же странный, как и его костюм, сетчатый металлический обруч. Он то исчезал, то появлялся снова, отражая перебегавшие по нему искорки света.
— Трудно предвидеть подобные случаи даже при абсолютной точности наводки, — продолжал он, как бы разговаривая сам с собой. — Воздушное пространство казалось совершенно свободным.
Я молчал, пытаясь сообразить, что же, в сущности, произошло. Галлюцинация? Но я был психически здоров, никогда не страдал галлюцинациями, да и в человеке напротив не было ничего иллюзорного. Может быть, сон? Но я не спал и не дремал, и все вокруг не походило на сон. Материализация человека из ничего, из света, из воздуха? Невозможно. Наваждение? Мистика. Чушь!
На секунду мне стало страшно.
— Ты боишься меня? — спросил гость.
Я только пожевал губами: голоса не было.
— Столкновение с непознаваемым, удивление, страх, — задумчиво продолжал он, — все это мешает общению. Я сниму лишнее.
Он медленно провел рукой в воздухе, и мой страх исчез. Удивление тоже. Я смотрел на него только с пытливым любопытством.
— Кто вы? — наконец вырвалось у меня. — Каким образом вы возникли?
— Почему «вы»? Ведь я один. У нас так не говорят.
— Где это «у вас»? Ты откуда?
— Из седьмой формации. — Он улыбнулся. — Непонятно?
— Непонятно.
— Хочешь проще? Изволь: из будущего. Из будущего этой планеты.
Я молча поискал глазами вокруг него.
— Что ты ищешь?
— Машину времени.
Он засмеялся. Звонко, по-детски, как смеются у нас на земле.
— Нет никакой машины. Все осталось там. Огромный комплекс аппаратуры. Очень сложной. Даже громоздкой, излишне громоздкой, как говорят наши ученые. Но мы только начинаем преодолевать время. Только первые шаги и гигантские трудности. Мне пришлось преодолеть четыреста танов. Думаешь, это легко?
— А что такое тан? — спросил я робко.
— Единица сопротивления времени.
Я все еще плохо понимал его. Необычность случившегося подавляла. Мне хотелось задать тысячу вопросов, но я не мог задать ни одного. Они буквально толпились в сознании, создавая суматоху и давку. Наконец вырвался один, далеко не самый нужный.
— У вас по-русски говорят?
— Нет. Я изучил ваш язык перед опытом.
— В каком веке?
Он улыбнулся моему нетерпению и не без лукавства даже помедлил с ответом. Он знал, чем поразить меня, этот молодой человек из неведомых временных далей.
— По-вашему? В двадцать четвертом.
— А по-вашему? — чуть не закричал я, вспомнив заинтриговавшую меня «седьмую формацию».
— У нас другая система отсчета, — сказал он.
— Формации?
— Да. Мы считаем формации в развитии коммунистического общества. По тому основному, самому главному, что отличает их. Единый язык, новая психика, отмирание государства, переделка планеты…
— А седьмая? — перебил я.
— Время. Мы учимся управлять временем, как одной из форм движения материи.
Я с трудом проглотил слюну, слова застревали в горле. Только мысль тупо долбила мозг: «Неужели все это возможно?» Реальность с трудом постижимого чуда требовала ясности размышлений. А ясности не было. Я машинально скользнул взглядом по комнате: все было на своих местах. Все, как прежде. Только у меня на диване сидело Чудо.
Вот оно встало, потянулось, присело, выбросило и опустило руки, точь-в-точь как я, делающий разминку под радиомузыку; зевнуло совсем по-человечески и подошло к окну. Испуганная Клякса фыркнула и скрылась под столом.
— Смешной зверек, — сказал человек из будущего, — никогда таких не видел. Даже в зоариях.
— Разве у вас нет кошек? — удивился я.
— У нас вообще нет домашних животных.
— И собак?
Он промолчал, глядя на улицу, а его далекий мир вдруг показался мне чуточку обедненным. Ни пушистой Кляксы, ни разговорчивого попугая Мишки, ни барбоса Тимура у меня в том мире бы не было. Малость скучновато.
— Почему дома напротив стоят рядом, как стена? — вдруг спросил он.
— Улица, — сказал я.
— А за домами?
— Тоже улица.
— У нас дома в лесу… — проговорил он задумчиво. — Есть города, плавающие в океане. Есть летающие… Но улиц нет.
Он все еще смотрел в окно.
— Маленькие — это автомобили, а большие — автобусы? — спросил он, не оборачиваясь. — Я знаю о них. И движение одноярусное, — усмехнулся он.
— А у вас многоярусное?
— Мы отказались от него лет двести тому назад. Передвигаемся в каплях.
Я не понял.
— Их прозвали так из-за капельной формы. Впрочем, она меняется в зависимости от движения, горизонтального или вертикального. Их очень много. Они висят в воздухе в ожидании седоков. Правильно я говорю?
Теперь я улыбнулся снисходительно и тут же представил себе лес, полный цветных воздушных шаров. Красиво? Не знаю. Что-то вроде парка культуры или ярмарки в пригороде.
Он улыбнулся, видимо уловив мою мысль.
— Они прозрачны, почти невидимы, — пояснил он. — Подзываются и управляются мысленным приказанием. Гравитация, — прибавил он, обернувшись.
— А у вас еще не освоили воздуха?
— Почему? — обиделся я за свой век. — У нас и самолеты есть и вертолеты.
— Самолеты… — о чем-то вспомнив, повторил он, — знаю. Они прилетают звеньями. По ночам. А как вы затемняетесь?
Я опять ничего не понял.
— Зачем?
— Освещенное окно может быть ориентиром для воздушных бомбардировщиков.
— Ты перепутал время, — засмеялся я. — Война окончилась двадцать лет назад.
Он побледнел, именно побледнел, как чем-то очень напуганный человек.
— Окончилась… — пробормотал он. — Значит, у вас послевоенный период?
— Именно.
Мне показалось, что он даже зашатался от горя. Оно было написано у него на лице, видимо не умевшем скрывать эмоций. Потом я услышал шепот:
— Ошибка в наводке… Я так боялся этого. Какие-нибудь пять-шесть танов — и катастрофа!
— Почему катастрофа? — удивился я. — Ты жив и можешь еще вернуться. Да разве так важны в этих масштабах какие-нибудь двадцать лет?
— Ты не знаешь, кто я. Я ресурректор.
Для меня это прозвучало столь же бессмысленно, как если бы он сказал: ретактор, ремиттер или релектор.
— Я воскрешаю образы прошлого. Звуковые совмещаются со зрительными. Разновидность историографии. — В его голосе звучало почти отчаяние. — Для этого мне и нужна была ваша последняя война.
— Разве последняя? — обрадовался я.
— К сожалению, последняя. Иначе не пришлось бы лезть в такую историческую глубь.
Он рассуждал явно эгоистически. Но мне было жаль его, перебравшего или недобравшего нескольких танов и напрасно проделавшего свой магеллановский пробег по истории.