— А мы чего с вами будем делать? — щебетала девушка.
— Все, — уверенно отвечал он.
— На охоту пойдем?
— Я с молодости не люблю охотиться.
— А на рыбалку? Вы меня научите рыбу ловить?
— Могу. Но нам будет не до этого.
— А чего же делать? — задыхаясь от таких таинственных обещаний, спрашивала она.
— Все.
— А что все-то, что?
— Ты когда-нибудь любила по-настоящему?
— Н-не знаю, — покраснела она. И тут же спохватилась: — Больно надо!
— А мне надо. Мне еще только предстоит полюбить. Можешь себе представить?
— Неправда.
— Сегодня мне надо, чтобы это было правдой. Но ты меня не бойся.
— А чего мне бояться?
— Мы же будем почти одни. Я могу наговорить комплиментов, подарить цветы, даже поцеловать тебе руку.
— Мне еще никто не целовал руку…
— Так надо, понимаешь?
— Зачем?
— Секрет один есть. Я тебе обязательно его передам. Только потом.
— Игра, что ли, такая?
— Вроде этого.
— Интересно…
Но Василий видел: она все же насторожилась. Шла не такая беззаботная, стала задумываться, искоса взглядывая на него. Видно, уже обожглась в жизни, наслушалась лживых обещаний. Он не успокаивал ее, знал: завтра эта настороженность рассеется.
Деда Кузьму они встретили в перелеске, далеко от Березовки.
— А я как знал, что ты приедешь, — обрадованно заговорил дед еще издали. — Надо, думаю, встретить человека, как же. Что Манька приедет, в голову не стукнуло, а о тебе знал…
Солнце грело как-то по-особому ласково, жаворонки заливались, трепыхаясь в небе, пахло переспелым луговым разнотравьем, и торопливый обрадованный говорок деда Кузьмы естественно вплетался во все это, словно приносился ровным обволакивающим ветром, порождался доброй природой.
— Все такой же, Матвеич, держишься, не стареешь, — ласково обнял его Василий.
— Помирать нам никак нельзя, — по-своему поняв его слова, заговорил дед. — Деревня живая, пока люди в?й. Родина — потому и родина, что хранительница рода она, родина. Род, забывший о родине, что ветер в поле, везде ему холодно, а родина без рода — так, природа дикая, ничейная, никому не нужная.
— Мудрый ты стал, Матвеич.
Василий сказал это серьезно, проникновенно, без доли иронии. Он вдруг позавидовал деду, под старость осознавшему свою высокую значимость. Хранитель отчины — многие ли могут таким погордиться? И одновременно пожалел его: все один да один, бабка Татьяна — какая собеседница? намолчится, надумается всего. Забот по дому многовато, правда, хозяйство-то все свое, — ну да работа думам не помеха.
— Станешь мудрым, — обрадовался похвале дед. — Вы вон упорхнули, а мне за всех вас думать приходится.
— А ты не думай, — задиристо встряла Маша. — Я вот не думаю, и ничего, не пропадаю.
— Молчи уж, вертихвостка. Раньше в деревне-то кажинный знал, зачем девки с парнями милуются. А теперь? То-то же. Я тебе, Василей, как на духу скажу: все возвернется. Чаще стали люди-то наезжать. Сказывают: по грибы-ягоды, або в отпуск — отдыхать. Да я-то не слепой: без душевного дела люди маются. Раньше, в деревне-то, об отпусках и слыхом не слыхали. От чего отпуск? От земли своей, в коей вся душа? Манька вон вдругорядь приезжает. Чуть не так в городской-то молотилке — сюда же тычется, как в мамкину юбку. Или ты, к примеру…
— Я особь статья, Матвеич…
— Да и не больно-то особь. Знаю твой секрет, сказывал. Да ведь не куда-нибудь за секретом-то, а сюда же…
Так, за разговорами, и не заметили дороги. Постояли у выхода из леса, как открылась Березовка, поглядели на заколоченные, необихоженные дома, помолчали, ровно по покойнику. Каждый по-своему подивился слепоте людской, не видящей редкой здешней красоты. Стояла деревня на чистом взгорье. По одну сторону светлела, всегда будто белым туманом укутанная, березовая роща, убереженная крестьянами даже в пору безоглядных рубок военного времени. От деревни, меж разбросанных по пологому склону старых берез, сбегали к реке все еще не заросшие косые тропки. А за рекой стелились заливные луга, утыканные редкими кустами, отгороженные от неба синим лесом.
— Господи! — прервал молчание дед Кузьма. — Жалко, не верующий, перекрестился бы…
От деревни уже бежала навстречу бабка Татьяна, радостно причитала издали, и этот ее сердечный восторг, и умиление деда, всю жизнь тут прожившего и не разучившегося любоваться привычным, и красота родины, вдруг схватившая Василия слезной спазмой, и облегчение, какое всегда приходит в конце пути, — все это, сливаясь вместе, переполняло душу особой радостью, давало рукам и ногам неведомые силы, и хотелось мчаться куда-то, делать что-то большое и важное.
— Вот так всегда, всегда так! — вздохнул Василий. — Чего мы в городе-то видим? Дураки! Дураки-и!..
— А ты хлопочи там, — сказал дед. — Хлопочи, чтоб колхоз-то возвернули. Трудно жилося, ну да ведь жилося все-таки, не то что теперя…
День этот прошел для Василия в суете узнавания. Бегали с Машей на речку купаться, обошли сенокосы, как было оговорено еще прошлым летом, специально оставленные дедом Кузьмой для Василия, осмотрели заколоченные дома деревни, и Маша долго хлопотала на бывшем своем пустом подворье, хватая там и тут всякие пустячные предметы, раскладывая их в каком-то ей одной известном порядке.
— Раньше мама ругала, что все разбрасываю, а теперь самой хочется каждую вещь на место положить, — тараторила она. — Чего это со мной, дядь Вась?
— Взрослеешь.
— Ой, верно, совсем старухой стала. Двадцать лет уж, с ума сойти!
— Замуж тебе пора.
— Никто не берет! — с вызовом бросила Маша. — Взял бы меня, если б не женатый? — неожиданно перешла она на «ты», что, впрочем, ничуть Василия не удивило, поскольку «выкания» в деревне не признавалось.
— Обязательно! — сказал Василий и озорно хлопнул Машу по спине, и она, радостная, помчалась по улице, прыгая, как молодая козочка…
А вечером пили чай, хрустели сушками, неторопливо беседовали, свободно, не заданно, обо всем, что приходило в голову.
— Чудно! — дивилась Маша. — Мужики за столом, а без выпивки. Чего не захватил-то, дядь Вась, денег, что ли, пожалел?
— Ай, Манятка! — качнула головой бабка Татьяна. — Неужто городские-то завсегда с вином гостюются?
— Без вина какое ж застолье?!
— А вот такое! — хлопнул ладонью по столу дед Кузьма. — Ты там у себя в городе командовай, а здеся я главный начальник. Хватит, нагляделся, как это вино проклятущее людей от земли отваживает. Из-за него, считай, и Березовка обезлюдела. Всем сладкой жизни захотелося. В городе-то отбоярил свое — и хоть трава не расти: гуляй — не хочу, пей — не хочу. А чего еще-та? Для того и деньгу зашибают, чтобы тратить. Получил — потратил, ублажил себя, снова получил — снова потратил. Бывалоча-то, для земли работал, а теперя для брюха своего. Вот все и перевернулося…
— Потребительство, — вставил Василий.
— Это самое теребительство и есть. Теребит человека, пока забудет он про отчину свою, за так отдаст душу черту. Раньше-то, баяли, черту надо было тремя потами изойти, прежде чем заполучит душу. Теперича это ему без хлопот, потому не за что человеку держаться, окромя как за бутылку, за ублажение брюха своего…
Понимал Василий: когда еще и выговориться старику, как не теперь, при гостях. И все же взмолился:
— Матвеич! Давай не будем, а?
— Ах ты, господи! — подскочил дед. — Да разве ж я… Совсем запамятовал на старости… Не то тебе надобно, не то, знаю…
— А чего тебе, дядь Вась? — заинтересовалась Маша.
— Радости ему надобно, — насмешливо выкрикнула бабка Татьяна. Радости, а не жалости.
— Какая ж в деревне радость? И людей-то никого нет. А вправду, дядь Вась, зачем ты сюда приехал?
— Помолодеть хочу, — сказал Василий.
— На земле потрудиться, — добавил дед. — Отсюда и радость и младость.
Бабка вдруг сморщилась, зашлась тихим смешком:
— Помолодеет и женится на тебе, дурочке.
— Так он женатый, — серьезно сказала Маша.
— Так у вас, чай, и в другой раз можно. Мало ли пакостей в городе.
— Болтаешь, старая, не знамо что, — оборвал ее дед. И повернулся к Василию. — Ты где спать-то будешь?
— На сеновале, пожалуй.
— Нынче, что ль, ворожить-то начнешь?
— Воздух у вас больно свежий, как снотворное. Не проснуться мне сегодня. Завтра уж.
— И я хочу на сеновале, — заявила Маша.
— Совсем обесстыдела в городе, — вскинулась бабка. — Что ты, девка! Он же мужик.
— Пущай спит, — разрешил дед. — Седни можно.
Сено было свежим и таким пахучим, что слегка кружилась голова. А может, уже начинало действовать то, ради чего он и ездит сюда каждое лето? Маша шумно укладывалась в другом углу. Отблески заката заглядывали на сеновал, и, казалось, сам воздух тут розовый, волнующий. Наконец Маша затихла, и куры внизу угомонились, и навалилась такая тишь, что было слышно, как плещет на речке рыба.