- Ну да, ну да... - промолвил Хохлов.
Сбоку застучали колеса, к берегу подъехали председательские дрожки. На них среди всяких узлов и мешков сидела та самая повариха Тоня, о которой недавно говорил Назаров. Выбрав наиболее пологий спуск, она съехала прямо на прибрежную гальку, натянула вожжи и крикнула:
- Грузите, что ли, улов ваш!
- Давайте, бабы, - сказал Назаров. - И кончайте, хватит. Промокли все.
Женщины беспрекословно и молча принялись складывать на дрожки мокрые, тяжелые мешки, потом повариха тронула подводу, широко, по-мужски, шагая сбоку. Рыбачки двинулись следом.
Назаров и Хохлов остались на берегу одни. Председатель колхоза долго стоял спиной к берегу, смотрел на черный неподвижный лоскут воды между двух огромных зеленоватых льдин, торчащих из реки. Бока льдин отражались в воде. Еще отражались там, плавая далеко внизу, на невообразимой глубине, два маленьких облачка и кусочек светло-синего, совсем уж бездонного неба.
Где-то звенела тоненько и тоскливо водяная струйка, стекая в реку.
- А ночью, когда там звезды, аж мороз по коже... - проговорил вдруг тихо Назаров. - Умом-то знаешь, что по колено тут, а кажется... Жутко, а глядеть хочется. Думаешь: батюшки, сколько у бога великого да вечного! И мы вот, людишки маленькие, на земле зачем-то?.. Зачем? А?
Назаров повернулся к Ивану Ивановичу Хохлову. Взгляд старого председателя был до того суров и холоден, что Хохлов растерялся.
- Вопрос... - промолвил он с невеселой усмешкой.
- Да, вопрос. Вот и еще у меня один есть... - И вдруг Назаров усмехнулся. - Ладно, после я задам его тебе. А счас поедем.
Он повернулся и пошел к подводе, хрустя галькой. Шел он, сильно ссутулившись, горбом выгнув спину, обтянутую брезентовым дождевиком, медленно и широко махая длинными и тяжелыми, полусогнутыми в локтях руками.
Когда сели в коробок, Назаров молча взял вожжи, тронул лошадь. Проехали тем же косогорчиком с торчащими пучками прошлогоднего ковыля, выбрались на Шантарский тракт. Вскоре так же молча, ничего не объясняя, Назаров повернул с тракта на проселок, ведущий во вторую бригаду. Лишь когда подъезжали к бригаде, сказал:
- С обеда не евши ты... Накормим ухой из свежей рыбки и отправим восвояси.
* * * *
Вторая бригада колхоза "Красный колос" была Хохлову знакома, прошлой осенью он был здесь несколько раз. За зиму ничего тут не изменилось - те же два жилых дома, один для полеводов, другой для животноводов, тот же почерневший от времени амбар, хозяйственный сарай, стряпка, худенький коровник, наскоро построенный осенью из жердей и обмазанный глиной, пригон для скота и большая бревенчатая рига. Только рига осенью была под толстой соломенной крышей, а сейчас сверкала под заходящим солнцем голыми ребрами стропил.
- Зимой крышу-то скоту скормили, - сказал председатель колхоза, хотя Иван Иванович и сам об этом знал. - Осенью заново покроем. Ну, счас я насчет ужина... А ты покуль в дом ступай, отдохни. Али с народом побеседуй.
В бригаде было не очень многолюдно. Возле раскрытых дверей амбара стояла бричка, груженная туго набитыми мешками. Две женщины снимали мешки с брички и ставили на весы. Совсем молоденькая девушка, сильно конопатая, в пестром, сбившемся на затылок легком платочке, в мужском пиджаке, старательно взвешивала мешки, слюнявила огрызок химического карандаша и большими цифрами помечала вес в растрепанной тетрадке.
- Семена? - спросил Хохлов, подойдя к амбару и поздоровавшись.
- Ну, - утвердительно кивнула одна из женщин, вытирая ладонью пот с лица. - Яровые. - И поволокла мешок в амбар.
- С центральной усадьбы возим, - пояснила конопатая девушка.
- Простудитесь. Что ж вы так легко одеты? - задал Хохлов ненужный вопрос.
- А баба весной всю одежку долой, - немедленно донеслось с брички. - Чтоб всякий мужик сразу глаз положил.
Хохлов, как всегда в таких случаях, смутился. Вышедшая из амбара женщина, помоложе и постройней той, что стояла у брички, оглядела Ивана Ивановича с ног до головы и безжалостно пояснила: - Да мы это не про тебя. Какой ты мужик? Ты - начальник, тебе нельзя. Мы вон про деда.
Женщина кивнула в сторону хозяйственного сарая, где щупленький старичок починял тележное колесо. Хохлов оглянулся и сразу же узнал в нем бывшего райкомовского конюха Евсея Галаншина.
- И как он, дед... кладет?
- А как же! Он дед-то дед, а цены ему нет. Довольны мы... Жалко, что единственный он у нас мужик на всю бригаду. Был бы еще один, мы бы и вовсе горюшка не знали.
Конопатая девушка тоненько прыснула и зажала кулачком рот. Иван Иванович потоптался у весов, усмехнулся неловко и отошел к старику.
Евсей Галаншин еще прошлой осенью попросил расчет у Кружилина.
- Кости ноют, Поликарп, в землюшку родимую, кажись, запросились, - сказал он, утонув в мягком кожаном кресле перед секретарским столом почти с головой. - Поконюшил я у тебя, отпусти... Где родился, там и помереть хочу. Своим паром кости свои хочу туда донести.
- Нехорошие мысли у тебя, Евсей Фомич, - качнул совсем поседевшей головой секретарь райкома. - Зачем раньше времени? Побегаешь еще по земле.
- Походим, что ж, сколько бог даст, - сразу согласился Евсей. - Но конюшить уж тяжко. А там, у Панкрата, где посторожу, где поддержу... А ему все в помощь.
Переехав в колхоз, он поселился во второй бригаде, облюбовав себе каморку в одном из домов, сам сложил там печь с большой лежанкой, помогал животноводам - нынешней зимой держали тут около сотни коров, - следил, чтобы бабенки не оставили где по неосторожности или усталости огня.
- Ну, бабы у вас! - сказал Хохлов Галаншину, подходя. - Прямо краску теперь с лица не отмою. Здравствуйте, Евсей Фомич.
- Здорово живешь, Иван Иваныч... Бабенки что! Им хоть словами нагуляться... - Дед Евсей отложил молоток, которым натягивал железную шину на колесо. - Ну что там у вас, в райкоме-исполкоме?
- Что ж... К севу вот готовимся.
- Поликарп Матвеевич что там? Тоже, как ты, с тела сошел?
- Разве я похудел?
- Попра-авился!
- Да не знаю... Мы каждый день видимся. Оно потому и не замечаем, может.
- Да ты садись вот на чурбачок. В ногах правды нету.
Хохлов сел, окинул взглядом бригадные обветшалые строения. Женщины разгрузили бричку и теперь закрывали широкие двери амбара. Возле стряпки несколько женщин чистили и потрошили рыбу, мелькала повариха, и один раз появился сам Панкрат Назаров, что-то сказал Анне Савельевой и скрылся.
- Про сына-то Поликарпа, Василия, известно что, нет?
- Вроде ничего не известно. Погиб, наверное.
- Ну да, ну да... Может, и пророс уже где ковыльком-горюном.
Иван Иванович вздрогнул.
- Как вы сказали?
- Может, говорю, где уже новая сединка по нем, по Василию, на земле пробилась, - грустно вымолвил старик. - Горе да утрата голову человеку забеливают. И на лике земли то же происходит. Все мы у нее сыны да дочки. Всех жалко ей.
- Удивительно...
- Чего?
- Да вот то, что говорите вы, Евсей Фомич.
- А-а... Это так, - кивнул старик. - Это отец мой...
Дед Евсей на полуслове умолк, стал глядеть куда-то перед собой - не на землю и не на небо, а так, в пространство, и в глазах его, старых и изношенных, была какая-то дума, грустная и вековая. Иван Иванович вдруг почувствовал, что нельзя, не надо прерывать эту его думу ни словом, ни движением, потому что будет это кощунственно. И сидел не шевелясь...
Наконец взгляд старика медленно притух, он опустил глаза на недоделанное колесо, потрогал его усохшей давно уже рукой и жиденько вздохнул.
- Да вишь какое дело... Отец мой, помню, все старинную песню певал. А сам ее от отца своего, грит, слыхивал, то есть, стало быть, от моего деда. Каков он, дед мой, был, не знаю, не видывал его. С самим генералом Суворовым, отец мой рассказывал, воевал. На турка ходил с ним, на поляка, на француза... Сто двух годов помер. Ну, да все мы долгожители. Отец тоже чуть не под сто годов скончался. И я вот... не обидел бог годками-то. Песни той я по малолетству да по дурости не запомнил. А вот как счас слышится - пелось в ней об тяжком вражеском иге на русской земле. Конями ее топтали, огнем жгли. Народ секли да резали, в слезах он захлебывался. И поднялся, значит, он, народ, на битву небывалую, да... Вышли воины на бескрайнее степное поле, все разноцветьем покрытое. И начали с басурманами биться. И полегли, почитай, все, но врагов побили, а остатних вспять повернули, да погнали, да погнали... Ну, после вернулись на потоптанное, разрытое копытами поле. Врагов мертвых пособирали, в речку покидали, что во вражий стан текла. Получайте, мол... А своих похоронили. Могильных холмиков не стали делать, разровняли все поле, чтоб, значит, опять ромашки на нем выросли, другие цветы всякие, чтоб испокон веку было оно все так же солнечным брызгом обсыпано. Но чудная трава какая-то стала прорастать на этом поле - жесткая, стеблистая. А под осень каждая травинка выбросила белые волосы. Поседело, значит, все поле от горюшка... Вот так. И с тех пор повелось: погибнет человек за землю - в нее же и ляжет... И вырастет где-то еще одна седая травинка, стоит да плачет под ветром. Так в песне той поется...