Вдруг охотник выбегает, прямо в Зайчика стреляет…
Выстрелили не в ее Зайца, выстрелили в нее – в Машу Гаврилову. И этим выстрелом убили наповал. Убили, убили, спорить нечего! Ее теперь и водка не берет, и дым табачный вдогонку с ног не сшибает. Она пьет, пьет, курит, курит, а все трезвая. На нее даже собутыльники дуться начали и наливать стали меньше. Чего, говорят, добру даром пропадать.
Это она точно померла. Была бы она живой, разве такое было бы возможно? Она раньше с трех стаканов и двух сигарет с табуретки замертво падала. А теперь сидит себе и смотрит и, главное – видит всех и все. И увиденному неприятно удивляется, что самое страшное!
Видит, какой старой и задрипанной стала Верка Носуха, прозванная так за перебитый ее любовником нос, сильно смахивающий после перелома на раздавленную сливу. А школу заканчивала вместе с Машей в десятке районных красавиц. Это Маша никогда супермоделью не была, а Верка блистала. Теперь вот с перебитым носом, сизой кожей, без передних зубов и с двумя сломанными ребрами слева, которые каждое утро ноют у нее так, что она орет во все горло.
Валерка из соседнего дома – фамилию его Маша даже не помнит – тоже урод уродом. Высоким был, кучерявым, фартовым, а теперь спина – колесом, лысина в полчерепа и в постоянных попрошайках.
Все теперь Маше заметнее как-то стало после того, как душу из нее вынули и сожгли на медленном огне. Заметнее, противнее и бесполезнее.
– Зачем мы пьем, а, ребята? – вдруг спросила она дня четыре или пять назад, когда в последний раз с ними собиралась на верхнем этаже у Верки Носухи. – Толк-то какой?!
– Ты дура, что ли, совсем стала?
Она не поняла тогда, кто откликнулся на ее вопрос вопросом, но уставились на нее, как на сумасшедшую, все, кто там присутствовал.
– Почему дура? – Маша пожала плечами, исхудавшими за последние месяцы до такой степени, что старый серый джемпер с вырезом «галочкой» сползал попеременно то в одну, то в другую сторону. – Просто понять хочу! Зачем мы пьем каждый день и столько?
– Чтобы весело было, овца гаврютинская!!! – гаркнул какой-то пришлый, она дала ему в зубы месяц назад, когда он полез к ней под юбку.
– Весело?! – Маша вытаращила глаза. – Чтобы весело?! Кому?! Вам весело?!
– Нам, нам, – скорчила отвратительную рожу Верка Носуха, разговоры на «умные» темы ее всегда раздражали. – А ты против?
– Какое же это веселье, если каждый день заканчивается дракой? – продолжала свой неожиданный анализ Маша Гаврилова, она ведь и сегодня не пьянела, хоть умри. – Мы не поем, не танцуем, не смеемся. Мы пьем, скандалим, деремся и падаем там, где сидели. А кто не успел упасть, тот ползет в соседнюю комнату за Веркиным триппером.
Тишина потом воцарилась такая, что тараканья возня за загаженной газовой плитой стала слышна и стук подъездной двери тоже.
– Ах ты, сука драная!!! – взвизгнула после неожиданного затишья Верка. – Триппер у меня, понимаешь!!! А почему он есть-то, дура, ты не задумывалась?! Да потому что у меня от мужиков отбоя нет! А ты… А на тебя разве что идиот полезет. Кому ты нужна, овца гаврютинская!!!
Они чудом не подрались. Верка успела смазать ей по щеке, правда. И Маша, будь она во хмелю своем постоянном, не осталась бы в долгу. Но странное состояние, которое она про себя называла смертью, не позволило ввязаться ей в драку. Она просто ушла. Ушла, оставив в денежной куче в центре стола свои последние полсотни. Собирались ведь как раз еще за добавкой бежать.
И больше она не вернулась туда…
– Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает Зайка мой, – продолжила она невнятный шепот, все так же не сводя взгляда с Гаврюшкиной кроватки.
Нет, это она умирает, а с Зайкой все будет в порядке. С ним все будет хорошо, даже очень. Он найдет себе семью. Уже, оказывается, нашел. У него будут мама и папа. И еще, кажется, сестра в той семье у него будет. Старшая будто бы. Она станет защищать его, если кто-то решит Гаврюшку обидеть. А вдруг…
А вдруг эта сестра сама решит его обидеть?!
От такой отвратительной опасной мысли Маша даже на локтях приподнялась со своего продавленного дивана, воняющего старым и плесневым.
А что, если Гаврюшке будет очень плохо в этой очень правильной и обеспеченной семье?! Что, если он будет там страдать, испытает унижение, разочарование, боль?! Как же тогда… Кто же тогда ему поможет, если она – Маша Гаврилова – решила умереть?! Она ведь, вернувшись с гулянки, твердо решила умереть. Но помня о страшном грехе самоубийства, она ничего не стала делать, чтобы умертвить себя. Она просто ничего не стала делать, чтобы выжить.
Она ничего не ела, не пила, не вставала, не ходила. Она лежала, безотрывно смотрела на кроватку сына, на которой теперь сиротливо жался к подушкам старенький медвежонок с обтрепавшимися лапами. Маша лежала и ждала прихода избавления. А потом вдруг пришли страшные мысли о возможном несчастливом будущем ее миленького Гаврюшки. И еще додумалось потом, что эта семья может мальчика взять и вернуть, если он вдруг надоест им или станет мешать. А куда вернут? Да снова в детский дом. И он опять будет страдать. Первый раз страдания ему выпали, когда его забрали у родной матери – у нее то есть. Во второй раз могут настигнуть – если его новой и очень хорошей семье он вдруг станет почему-то не нужен.
Кто же тогда поможет ему, кто?! Кто, если она умрет?! Никто! И уж точно не та рыжая мерзость, по милости которой Гаврюшку и забрали у Маши.
Вспомнив о соседке, что появилась в их коммуналке совершенно неожиданно, будто бы на время, но вдруг обжилась и успела за короткий промежуток времени отравить жизнь всем жильцам, а сильнее всех ей, Маша застонала.
– Ненавижу! – всхлипнула она, выпустив на волю пару слезинок, плакать она зареклась с того дня, как потеряла Гаврюшку. – Чтоб ты сдохла!!!
Но Маргарита, Марго, Маргусик, так называли соседку многочисленные ее любовники, собиралась жить долго и счастливо, а главное – громко. Она громко зевала по утрам за стенкой у Маши, комната Марго как раз располагалась там. Громко разговаривала по всем своим трем мобильным телефонам. Громко стонала во время сексуальных забав. И очень громко и с наслаждением скандалила.
Как же Марго обожала скандалить! Маше Гавриловой за свои тридцать два года не довелось встретить ни одного человека, который бы с таким сознанием дела, с таким удовольствием скандалил все равно по какому поводу. Все Машины собутыльники, все скопом, в подметки не годились горластой рыжей Марго, могущей заткнуть рот сразу десятку жильцов из четырех разных комнат.
– А ну заткнулись все, я сказала! – орала она, когда ее пытались выдворить из ванной отключением света и гневным гулом под дверью ванной. – Заткнулись и включили свет, или я вообще не выйду, стану тут спать!
Она могла и уснуть там. С ее-то пухлыми боками, громадным задом и грудью, Марго могла уснуть на бетонной плите, ей мягко будет.
Свет включали, конечно же, и быстренько так разбегались, чтобы разгневанная, распаренная Марго не застукала зачинщиков. Маша однажды удрать не успела, и Марго всю силу своего гнева обрушила на нее.
– Ах ты, шмакодявка ссаная, свет она мне отключать будет!!! – бесновалась рыжая, тыча Маше в лицо бесстыдно выпирающими сосками из-под тончайшей ночной сорочки. – Я тебе выключу свет!!! Я тебе такой свет выключу, что небо с овчинку покажется!!! Пошла вон, гадина худосочная!!!
Маша не орала в ответ, не спорила, она просто рассматривала Марго и дивилась. И почему в ней всего так много – в этой рыжеволосой вульгарной кобыле? И роста много, и мяса на широких костях ужас просто сколько, и гонора, и, главное – силы в легких и голосовых связках на десятерых.
Как такое чудовище может нравиться мужчинам?! И каким мужчинам!!! С ней же в эту коммуналку кто только не является! И Маше ни разу не удалось рассмотреть в ночных гостях Марго уродов или юродивых. Будто конкурсный отбор ее гости где проходили по стати и красоте.
Что в ней такого, чего вот, например, в Маше нет?
Никогда она, дурочка, не умела владеть чувствами, никогда не умела играть, все вырисовывая на личике своем невыразительном: и любовь, и ненависть, и неприязнь, и брезгливость.
И тогда-то вот именно брезгливость она к этой громадной бабище почувствовала. Угораздило ее! Марго, разумеется, безошибочно все это угадала на бесхитростной Машиной мордахе, оскорбилась так, как не оскорблялась за испорченные свои щи, в которые ненавистные соседи бухнули пачку соли. Втянула ноздрями половину воздуха коридорного, выдохнула с шумом и прошипела Маше в ухо самое:
– Ну, сука мокрохвостая, ты меня еще запомнишь! На всю свою замызганную поганую жизнь запомнишь меня!..
Маша запомнила. На всю жизнь запомнила, как явились к ней впервые представители органов опеки, милиция, кто-то еще – скорбный и суровый, и как стыдили ее за то, что напилась, имея на руках младенца.
А она ведь и не пьяная тогда была совершенно, еще не злоупотребляла, работала даже, оформив сына в ясли. И выпила совсем чуть-чуть у подруги по работе на дне рождения. Гаврюшка с ней был, она никогда его одного не оставляла и к кровати не привязывала, как некоторые. Они только-только домой явились, она сына раздела, в кроватку уложила, а сама раздеться не успела. Ее с мороза в теплых вещах да в жаркой комнате и повело немного. И тут эти гости.