То, что он хотел сказать, Лизе было суждено понять гораздо позднее. Это была их последняя встреча.
Летом 1906 года в жизни Лизы произошло событие, после которого четырнадцатилетняя девочка мгновенно повзрослела. Умер ее отец, самый дорогой для нее человек на свете. И она подумала: «Эта смерть никому не нужна. Она несправедлива. Значит, нет справедливости. А если нет справедливости, то нет и справедливого Бога. Если же нет справедливого Бога, то, значит, и вообще Бога нет».
Осенью Лиза впервые уехала надолго от Черного моря, от солнца, ветра, свободы. Теперь семья жила в Петербурге, в небольшой квартире в Басковом переулке. Казалось, в этом городе вообще не бывает солнца! Лиза училась в гимназии, уроки начинались рано, при свете электрических фонарей, в котором снег и туман казались рыжими. Она боялась рыжего тумана и ненавидела его.
Петербург она тоже ненавидела. Ей было трудно заставить себя учиться. Душе хотелось восстановления справедливости, подвига, гибели за всю неправду мира, чтобы не было этого рыжего тумана и бессмыслицы.
Ей случалось встречаться с какими-то партийными студентами. Но они не жертвовали жизнью, а рассуждали о прибавочной стоимости, о капитале, об аграрном вопросе. Это сильно разочаровывало. Лиза не могла понять, отчего политическая экономия вещь более увлекательная, чем счета с базара, которые приносит ее матери кухарка Аннушка.
Лиза бродила часами по комнатам, учиться забывала, писала стихи… Места себе не находила! Смысла не было не только в ее жизни — во всем мире безнадежно утрачивался смысл.
Родные решили выбить Лизу из колеи тоски. Двоюродная сестра повезла ее на литературный вечер в какое-то реальное училище. В рекреационном зале было много молодого народу. Поэты-декаденты читали стихи. Сергей Городецкий, Дмитрий Цензор, еще какие-то…
И вот появился — очень прямой, надменный, с медленным, усталым, металлическим голосом. У него были темно-медные волосы, лицо не современное, а похожее на портрет со средневекового надгробного памятника, будто из камня высеченное, красивое и неподвижное.
У него было такое далекое, безразличное, красивое лицо. Он был не похож ни на кого на свете! Лиза ощущала в нем что-то небывалое, превосходящее все, что она знала. Отмеченное свыше…
Он читал еще и другие стихи, кроме «Незнакомки»; в них Лиза услышала тоску, безнадежность, голоса страшного Петербурга, увидела волокна ненавистного рыжего тумана… Эти стихи почему-то существовали не вне Лизы — они пели в ней самой, были как бы ее стихи. Этот человек с надменным лицом владел тайной, около которой бродила Лиза, но проникнуть в которую не могла!
Она попросила двоюродную сестру:
— Посмотри в программе — кто это? Сестра ответила:
— Александр Блок.
Александр Блок, — шепотом, почти неслышно повторила Лиза и увидела берег очарованный и очарованную даль…
Она раздобыла его книжку, выучила всю наизусть, и не просто так вызубрила, а сердцем впитала навсегда. И поняла, что должна непременно увидеться с ним, поговорить… сказать, что любит его!
Узнала адрес, где он живет: Галерная, 41, квартира 4. И вот она здесь…
Русская группа Сопротивления, в которую входил Угримов, помогала людям, жившим в период оккупации Франции на нелегальном положении. Фермеры доставляли зерно сверх «наряда-путевки». Шоферы и грузчики сдавали эту муку знакомым им булочникам и получали от них хлебные талоны, которыми они отчитывались в управлении по распределению муки и хлеба. Эти талоны были месячные, а значит, могли быть пушены в оборот, то есть на них можно было всюду купить хлеб.
После этого «обмена» Угримов передавал матери Марии хлебные карточки, муку, крупу и прочие продукты; иной раз их привозили и на грузовиках самой мельницы.
Часто видели мать Марию и на знаменитом центральном рынке «Чрево Парижа». Она чуть не каждый день вставала ни свет ни заря и ехала туда — там ее уже хорошо знали и бесплатно давали непроданные овощи, картошку, рыбу, иногда и мяса немного, и она это все сама тащила на рю Лурмель, в дом 77, где еще с довоенных времен, с 1938 года, была ею устроена столовая и общежитие движения «Православное дело». Она сама варила обед, сама кормила обездоленных.
«К плоти брата своего у человека должно быть более внимательное отношение, чем к своей собственной плоти, — писала тогда мать Мария, смутно сознавая, что повторяет чужую мысль. Не это ли же самое некогда пытался втолковать девочке Лизе бывший обер-прокурор Синода Победоносцев? — Христианская любовь учит нас давать брату не только дары духовные, но и дары материальные. Мы должны дать ему и нашу последнюю рубашку, и наш последний кусок 1еба. Тут одинаково оправданны и нужны как личное милосердие, так и самая широкая социальная работа. Любовь к человеку требует от нас в этой области одного: аскетического служения его материальным нуждам, внимательной и ответственной работы, трезвого и несентиментального учета и своих сил, и его подлинной пользы».
Дом на рю Лурмель, это прибежище для пропадающих от безденежья, от одиночества на чужбине русских бедолаг, для шатающихся бездомных, получил среди русских эмигрантов прозвище «Шаталова пустынь».
Посетители здесь появлялись сутки напролет.
Вот умер один шофер, его вдове негде было жить. Она явилась на улицу Лурмель, однако свободной кровати не оказалось. Мать Мария делила с ней свою постель и говорила ночи напролет, успокаивала. Такие бессонные ночи ее не истощали, наоборот, она говорила:
— Мне сейчас удивительно хорошо. Не чувствую себя — большая легкость. Хорошо бы отдать себя совсем, чтобы ничего не осталось. Счастливых людей нет — все несчастные, и всех жалко. О, как жалко!
Свою неуемную энергию она сравнивала с неразменным рублем: сколько ни старайся, всегда получаешь рубль сдачи: «Мир думает — если я отдал свою любовь, то на такое количество любви стал беднее, а уж если я отдал свою душу, то я окончательно разорился, и нечего мне больше спасать. Но законы духовной жизни в этой области прямо противоположны законам материальным. По ним все отданное духовное богатство не только, как неразменный рубль, возвращается дающему, но нарастает и крепнет. Кто дает, тот приобретает, кто нищает, тот богатеет».
С давних лет ей всегда проще было выражать свои мысли не прозой, а стихами. Стихи были верны ей и теперь, венчали те мысли, которые не покидали ее ни днем, ни ночью:
К ней часто приходила Нина Кривошеина — жена одного из устроителей и столовой, и Комитета помощи русским эмигрантам (а во время войны главы русского Сопротивления во Франции), Игоря Кривошеинаnote 1. Впечатления о тех встречах Нина заносила в свои записки.
«Мы садились — она на какое-то старое кресло, а я на табуретку; комната имела неправильную форму, в стене видна была лестница, висели иконы, с потолка на веревках свисали косы лука, сушеные травы, а на столике, напротив монахини, лежали только что высушенные ягоды или овощи — черника, вишни, морковка. Мать Мария считала, что несчастных людей, не нашедших себе места в эмиграции, надо сперва напоить и накормить, дать им чистую одежду и т.д. Эти сушенья входили в ее программу: когда уж ничего не было (а это в военное время часто случалось), то она пускала в ход свои сушенья, и хоть чем-то да можно было в столовой накормить когда двадцать, а когда и сорок человек.
Она была всегда оптимисткой, считала, что все обязательно устроится и что нельзя никому отказывать в помощи, кто бы ни пришел. Она отодвигала со лба косынку, так что были видны на пробор причесанные волосы, и закуривала. Курила она много, хотя на людях — избегала; то, что она курила при мне, как бы сразу придавало моим визитам в ее комнату простой тон — казалось, что мы знакомы давно и даже близко.
О чем она со мной беседовала? О текущих делах, о войне — все было так тревожно, мы все болели душой за Россию. Заметив, что я все рассматриваю ее сушенья, она как-то спросила меня, сушу ли я тоже овощи и ягоды, как она. Я ответила, что не умею, да мне и в голову не приходило… Тогда она подробнейшим образом мне объяснила, как это делается, и прибавила: «Начинайте сразу, увидите, как приятно будет, если зимой сварите сыну кисель или компот». Вот так сидели мы, и вроде ничего особенного или поучительного не было, но она, конечно, знала, что я отношусь к ней с величайшим уважением. Я была у ней в ее каморке раза три-четыре — и вот как-то, пожалуй уж под конец, я сидела и слушала ее — как раз про сушение — и вдруг что-то вроде шока, и я во мгновение ощутила, что со мной говорит святая, удивительно, как это я до сих пор не поняла!.. А вот в памяти QJ этих минут осталось только ее лицо — лицо немолодой женщины, несколько полное, но прекрасный овал, и сияющие сквозь дешевенькие металлические очки, незабываемые глаза».