Во избежание всяких недоразумений в подорожном листе к моему имени было приписано: «Доставить к мистеру Хандикоку, на Сен-Клементскую улицу, № 14; провоз оплачен».
Мое расставание с семейством было поистине трогательным. Мать горько плакала, ибо, как все матери, она любила самого глупого из своих сыновей более всех прочих; сестра плакала, потому что плакала мать, а Том горланил громче всех, потому что был наказан в это время отцом за разбитое окно, четвертое на той неделе. В продолжение всего этого отец с нетерпением гулял взад и вперед по комнате: мы задерживали его обед, а он любил это единственное чувственное наслаждение, дозволенное его сану.
Наконец я отправился. Я плакал до тех пор, пока глаза мои не покраснели и не распухли до того, что веки сделались едва заметными. Слезы и грязь расписали мои щеки, подобно изразцам печи. Еще до окончания всей этой сцены, беспрестанно утирая слезы и сморкая нос, я промочил платок до последней нитки. Брат мой Том с добротой, делавшей честь его сердцу, предложил мне свой собственный и сказал, бросив на меня взгляд, в котором чувствовалась братская забота: «На тебе мой платок, Питер, он сух, как кость».
Но батюшка не хотел дожидаться, пока второй платок подвергнется участи первого. Он повел меня через зал, где, пожав руки всем мужчинам и поцеловав всех девушек, выстроившихся в ряд и закрывших глаза своими передниками, я расстался с родительской кровлей.
Кучер проводил меня до станции, с которой мы должны были отправиться. Втиснув меня в середину между двумя толстыми старухами и уложив мой маленький узелок, он поклонился, и через несколько минут мы уже катили по дороге в Лондон.
Я был слишком огорчен, чтобы в продолжение путешествия обращать на что-либо внимание. Приехав в Лондон, мы остановились в гостинице под вывеской «Синий Кабан» на улице, названия которой не помню. Я никогда не видал и не слыхал о подобном звере, но он действительно был страшен: пасть его открыта и из нее торчали необыкновенно большие клыки. Меня удивляли в нем всего более клыки и копыта из чистого золота. Кто знает, думал я, может быть, в какой-нибудь из дальних стран, которые мне суждено посетить, я встречу и застрелю такое страшное чудовище? С какой поспешностью я отрежу тогда эти драгоценные части и с какой радостью по возвращении положу их к ногам моей матушки как приношение сыновьей любви! При этом мысль о матери снова вызвала слезы.
Кучер бросил кнут трактирному конюху, а вожжи на спины лошадей и слез с козел.
— Ну, молодой джентльмен, — сказал он, — здесь мы остановимся.
Потом, опустив ступеньки кареты, помогая мне выйти, он сказал носильщику:
— Билл, доставь молодого джентльмена и его сундук по этому адресу. Пожалуйста, — обратился он ко мне, — не забудьте кучера, сэр.
Я ответил, что, конечно, не забуду его, если ему того хочется, и пошел прочь вместе с носильщиком.
— Ха, он дурак — это верно! — воскликнул кучер, лишь только я отошел.
Я благополучно прибыл на Сен-Клементскую улицу в дом мистера Хандикока. Впустив меня, горничная наградила носильщика за причиненное ему из-за меня беспокойство шиллингом и указала мне на лестницу, ведущую в гостиную, в которой я нашел миссис Хандикок.
Миссис Хандикок была низенькая, худощавая женщина, то и дело кричавшая с верхней ступеньки лестницы на слуг, находившихся внизу. В продолжение всего времени, которое я провел у нее в доме, я ни разу не видал, чтобы она читала книгу или занималась шитьем. У нее был огромный серый попугай, раздиравший уши своим неприятным криком, но я до сих пор не могу сказать, чей голос был более пронзителен — птицы или хозяйки.