И опять от его слов веяло какой-то тревогой и непонятным страхом, который бывает, когда бежишь через темные сени в светлую избу. Идти играть не хотелось, я оттягивал минуту, когда пацаны начнут спрашивать: все уже знали, что я вернулся в Великаны. Поэтому я ушел за баню и лег на горячий песок завалинки, рядом с сонным и безразличным Басмачом. Между баней и плетнем, на залоге, уже чернел зрелый паслен — ягода кисловатая и одновременно приторно-сладкая, как сама жизнь. Я рассматривал свои ступни, выворачивал их, мял и не мог понять, где медкомиссия усмотрела плоскость. Ноги как ноги — у всех такие же. И если даже ступни плоские, то в чем же беда? Наоборот, на земле можно крепче стоять! К тому же офицеры все равно только в сапогах ходят, но подошвы-то у сапог уж точно все одинаково плоские!
Вдруг я услышал тихий свист из-за плетня и чья-то тень достала бани. За плетнем стоял дядя Леня и улыбался.
— Ну и как? — спросил он. — Взяли тебя на суворовца учиться?
Я подошел с другой стороны плетня и притулился спиной.
— Дядя Лень, по секрету, — сказал я. — У меня какое-то плоскостопие нашли. Только ты никому…
— Тогда и я по секрету: у меня тоже плоскостопие. Так что мы родня.
Он огляделся и перепрыгнул плетень.
— Так что мы с тобой в военное время только годимся, понял? Можно я твоего паслена поем?
Я пожал плечами, а дядя Леня упал на колени и стал есть ягоду. Он рвал по-воровски торопливо, сыпал в рот и жмурился.
— Говорят, она лечебная. От всяких болезней. Только в меру есть надо, а то отравиться можно… Ну, а что в районе-то видал, расскажи? Народу, поди!..
У него была странная привычка пробовать на вкус все травы, ягоды и, если понравится, есть даже несъедобное. Присев где-нибудь, он тут же срывал травинку, цветок или вовсе лист с дерева, кору, молодой побег, толкал в рот, незаметно жевал и, случалось, плевался потом целый час. Но чаще проглатывал и рвал еще. На моих глазах он ел волчью ягоду, чемерицу и вех — это из ядовитых, что я знал.
— Если горькая, — значит, лечебная, — объяснил он. — Все лекарство в горечи. К примеру, осина: дерево хоть и дурное, а зайцы грызут и не болеют. Значит, польза есть.
Он наелся паслена, раздавил одну ягоду и посмотрел, что внутри.
— Я тоже в район собираюсь… К брату съездить надо, ты брата моего знаешь? Степана Петровича?
Брат дяди Лени бывал у нас несколько раз, но очень давно, так что помнил я его смутно, как во сне. Говорят, он когда-то жил в Великанах, но после войны уехал вместе с семьей, необычно многодетной даже для нашей деревни. Первый его сын был ровесником дяди Лени, а последний — года на три всего старше меня. Вот их-то я знал, поскольку они подолгу жили на Божьем озере в кордонной избе дяди Лени.
— Слыхал, будто Степан-то назад в Великаны собирается, — сказал дядя Леня. — Узнать надо и отговорить. Что ему в районе не живется?.. Кстати, на, держи!
Он сунул в руки скомканный резиновый шар со свистком и перемахнул через плетень.
— Ты особенно-то не расстраивайся… Я всю жизнь с плоскостопием хожу — ничего. Штука известная, подумаешь!.. Ты приходи ко мне на Божье, порыбачим, а я тебе чего-нибудь такое расскажу… Шлем-то теперь не станет, поди, под ружьем гонять? Какой толк? Только в военное время…
Мне и в самом деле уже не хотелось ходить под ружьем, лучше бы на рыбалку, за грибами подберезовиками, которых так много было на Божьем, хотя березы давно спилили. Однако я боялся спросить у дяди, что будет завтра, и загадал: если он сыграет подъем, значит, снова начнется военобуч.
Но подъем сыграли дяде Федору. Рано утром к нам подъехал милицейский «воронок», откуда выбрался худой и синий, как шинель, начальник милиции. Он разбудил дядю и сел с ним курить на крыльцо. Видно, обоим разговаривать не хотелось и они пускали синий дым, который долго курился и реял в неподвижном воздухе, пронизанный солнечными лучами. Наконец начальник милиции сказал:
— Сдавай оружие, Федор Иваныч. Хватит, навоевались.
Дядя скрючил босые ноги.
— Зацепишь кого ненароком, или пацанва стырит. Наделают делов…
— Погоди! — оживился дядя Федор. — Возьми к себе на работу?
Начальник милиции приобнял его, вздохнул:
— На свое место, что ли, Федор? Майорская-то должность одна. А ниже сам не захочешь.
— Ниже не захочу, — он подошел к мотоциклу и вытащил из коляски сиденье. — Забирай.
Между пружин возле задней стенки сиденья оказалось четыре пистолета и короткоствольный револьвер. Начальник милиции пересмотрел их, пощелкал курками, а дядя тем временем принес мешочек патронов килограмма на четыре.
— Хорошая коллекция, — сказал начальник.
— Оставь этот? — попросил дядя и поднял в руке большой и новенький пистолет. — Или возьми себе? Ты таких не видал. Английский, «кольт-автоматик». Дарю! А то в переплавку… Жалко.
— Спасибо, — начальник положил кольт в карман, остальные сунул в полевую сумку. — Будешь в райцентре — заходи.
Дядя Федор ничего не ответил и даже не встал, чтоб проводить. Когда «воронок» упылил, дядя умылся в кадке, стоящей под водосточным желобом, и босой, безременный вышел на середину улицы и подался в сторону кладбища. Шел он, покачиваясь, сутуля спину и задевая болтающимися руками «бутылки» галифе. Распущенная, вылинявшая гимнастерка делала его похожим на военнопленного, которых показывали в кино.
Вернувшаяся с дойки мать заставила сейчас же разыскать дядю Федора и на шаг от него не отходить, чтоб с собой ничего не сделал. Я нашел его на кладбище возле могилы отца. Подкрадываться к нему было хорошо, он не слышал шагов…
Впервые я увидел, как он плачет — тихо, без всхлипов, только слезы вытирает.
— Паш, ты на нее не сердись, — говорил дядя Федор. — Она ведь не знала… Тебя же убили, вот она и… А как бы ей теперь, Паш? Подумать страшно. Все из-за войны… Ты там лежи спокойно, не обижайся. Нам, думаешь, здесь легко?.. Ох, Паша, нелегко. Я из-за этой войны генералом не стал…
Ему, наверное, казалось, что он говорит шепотом…
3. Орех
В сорок третьем году в Великанах случился голод, которого не помнили здесь ровно двадцать лет. То был последний голод в наших краях, а может, и во всей России голодовали тогда в последний раз.
До войны Великаны и Полонянка считались колхозами, хотя и тогда уже готовили и сплавляли лес. Но уже в сорок первом сделали леспромхоз, один на две деревни. Понять теперь, кто где работал, стало невозможно. Все пахали, все зимой лес рубили, который вязали в маты, с половодьем гоняли в запань — и спешили к посевной. А командовал тогда колхозной, лесной и сплавной работой один человек — брат дяди Лени, Степан Петрович Христолюбов, по возрасту не взятый на фронт.
Хоть и работали много, но всю войну жили впроголодь, тянулись от урожая до урожая; зимой ждали весны — крапива пойдет, лебеда, пучки, саранки, а березового сока так вообще хоть запейся. Ребятня с Божьего, где готовили ружболванку, не вылезала. Когда березу свалят, раскряжуют и расколют на болванку, ребятишки уже здесь, с ножиками — болонь скоблить. Болонь — тонюсенький слой мякоти под корой, и если ее соскоблить во время сокохода, она вкуснее манной каши и слаще сахара. Потом скобленую ружболванку приемщики сразу определяли: так она высыхает молочно-белой, а скобленая чернеет. Но крепости все равно не теряет.
А летом ждали осени, вернее, кормилицу военную — картошку. Ну и хлебушка, конечно, какой от госпоставки останется.
И вот в сорок третьем от бесконечных летних дождей картошка выросла чуть крупней гороха, да и та в земле погнила. Ботва — в человеческий рост выдурила — копать нечего. Заработанный на трудодни хлеб бабы в подолах принесли. Осенью после первых морозов Степан Петрович Христолюбов собрал бригаду из самых крепких по тому времени стариков, послал на охоту, бить лосей, медведей, оленей — все, что на пути попадет. Но и зверь-то от бескормицы подался в другие края. Лоси, правда, были, но где их старикам-то добыть? За ними и бегать надо по-лосиному, иначе с тех ружьишек-то не достанешь. Настреляли старики по десятку тетеревов да рябчиков, с тем и вернулись. Была еще надежда на рыбу, но, видно, в природе так все крепко связано, что и рыбачить нечего оказалось. Зима выдалась ранняя, лютая, Божье озеро так взяло льдом, так сковало — ни одной отдушины, и начался замор, штука редкая для наших мест. Когда старики пошли сети ставить и лишь первую лунку выдолбили — пахнуло, словно из болота. Сначала обрадовались — повезло! Рыба сейчас сама на лед прыгать станет от удушья. Расширили прорубь, посидели час, другой и даже щуренка не вылезло. Загоревали, все-таки утопили на дно сети, в надежде хоть карася на уху поймать, а вынули разве что с ведро ореха-рогульника, накрепко спутавшего снасть.
Здесь кто-то и вспомнил, что орех этот едят, что раньше за милую душу уплетали, когда в двадцать третьем голод был, и что ореха этого — видимо-невидимо. Наладили жерди с куделью и давай через прорубь по дну шарить. Их в Великанах с рыбой ждали; они несколько мешков рогульника на саночках привезли.