Крикса ела. Малыш кричал...
Мама, не грусти... не расстраивайся так, пожалуйста... я еще маленькая, я не знаю, почему дедушка обиделся. Ведь он же не мог обидеться просто на то, что я есть? Или на тебя — ты ведь такая замечательная, мама! Не расстраивайся, мамочка, я тебя так люблю, правда-правда. У нас все будет хорошо, вот Увидишь. Я рожусь, стану большая и умная и уговорю дедушку на тебя не сердиться. И мы будем жить вместе — я, ты, папа, дедушка, бабушка... Помнишь бабочек на огороде? Так хочется побегать за ними по травке. Обязательно побегаю. И куклу привезем на огород. А то она сидит в витрине, как я — в твоем животике, мама.
Я всех вас так люблю!
Мама, ты только не плачь — бабушка ведь не это хотела сказать? Я, наверное, маленькая и глупая, я совсем маленькая, я только третий месяц живу у тебя в животике. Она, конечно, не могла так сказать — она ведь твоя мама, она вот так же носила тебя в животике, как ты меня?
Как я ее люблю — сильно-сильно! Почти как тебя, мамочка.
Мама... не молчи, пожалуйста... ты же говорила со мной... и знаешь, не прячь так свои мысли. Ты прости, я маленькая и глупая — мне от этого немножко страшно.
Я глупая, я знаю — ведь мы же вместе и будем вместе, правда, мама? И ничего-ничего плохого не случится? Ты меня всегда защитишь, мама.
Я очень люблю тебя.
Когда в дверь позвонили, Таня уже в тысячный, наверное, раз с какой-то мертвой интонацией повторяла, встряхивая непрерывно вопящего малыша:
— Бай-бай, бай-бай, поскорее засыпай... Люли-люли-люленьки, прилетели гуленьки... баю-баюшки-баю, не ложися на краю... бай-бай, баю-бай, поскорее засыпай... Люли-люли-люленьки...
От крута постоянно повторявшихся колыбельных, ни одну из которых она не знала не то что до конца, но хотя бы до второго куплета, на нее саму накатила сонная одурь. Отеть шубой повисла на ее ногах и руках, волочась вслед за молодой матерью туда и сюда.
— Баю-бай, баю-ба-а-а... — Таня широко зевнула. — Ну чего ты не спишь, паразит такой? А? Чего тебе не хватает? Кормили тебя, сухой, какого черта еще надо? Паршивец...
Дверь зашлась переливчатым тонким повизгиванием. Татьяна вздрогнула.
— А, наш папочка, наверно, уже приперся, козлина такой, — пробормотала она. — Нагулялся он у нас, Олежек. Кормилец, блин...
Но в мутном кружке глазка обозначились очертания совсем иной фигуры.
— Ой, бабуля! — радостно воскликнула Таня, одной рукой открывая замок, а другой прижимая к себе посиневшего от криков Олежку. — Бабулечка приехала! Смотри, Олежек, это бабушка!
Крикса вздрогнула. От вошедшей пахло Силой — а любая сила могла быть только угрозой. Что сильные делают со слабыми?
Жрут, понятное дело, что же еще — смотреть на них, что ли?
Хуже того, похожая по очертаниям на добычу, пришедшая таковой не была. Или все-таки была? За ней и над ней колыхалось — не студенисто, как ревнецы или сварицы, а так, как колышется пламя свечи, — что-то огромное, обжигающее крохотные глазки криксы и, несомненно, очень опасное.
У нее собирались отобрать законную добычу, отобрать и сожрать! А если не поостережется — глядишь, и саму сожрут заодно и не подавятся, гниды!
Крикса зашлась от злобы и ужаса. Не подходи! Я сильная! Я страшная! Я могу сделать больно! Так! И вот так! И еще вот так!..
Крик младенца сорвался на хрип.
Рука пришедшей поднялась, то, что стояло за нею, взмахнуло в лад этому движению не то огненным языком, не то крылом — и маленькую криксу откинуло вглубь, стиснуло в кулачки когти...
— Ай, Олежек, ай да парень, батьке радость, мамке сладость, бабушке утеха... — проговорила старуха, опуская на пол чемоданы и принимая малыша на руки. Тот умолк, водя вокруг сизоватыми невыразительными глазками, зачмокал, прижимая к щеке тыльную сторону пухлой морковной ладошки.
— Уж и сладость... ой, баб Оль, успокоился! Ты у меня волшебница просто! Ты знаешь, Олежек уже в роддоме беспокойный был, хныкал все, пищал. Потом из роддома повезли — тихий стал, глазками лупал, как совенок. Дома поспал — а потом Началось: кричит и кричит, кричит и кричит, и никакого сладу с ним нету. Мы уже врачам показывали, говорят, здоров, видимо, нервы не в порядке.
— Да какой уж порядок... — Старуха вернула сосущего палец Олежку на мамины руки, сняла платок и старые разношенные туфли, повесила на вешалку плащ. Прошла в комнату, повернулась к доскам, так встревожившим когда-то маленькую криксу.
Сухонькие пальцы, сложившись в двуперстие, неторопливо прочертили в воздухе — ото лба к груди, от плеча к плечу...
ГРОМОВОЙ МОЛОТ!!!
Отеть шарахнулась по углам, подбирая опаленные незримым пламенем тенета, сварица расплескалась по потолку тонким слоем, втягивая волокна. Злыдни сыпанули прочь — иные в окно, иные и сквозь стены.
И доски отозвались — дальним грозовым раскатом из-за них донесся Отклик. Нежить будто присохла к своим местам, не смея шевельнуться...
Олежек хныкнул.
— Дай-кось, внученька... — Старуха протянула сухие, в бурых пятнах ладони. Приняла в них беспокойный комочек плоти. Завела тихим, низким голосом:
Крикса сжалась в угловатый, колючий комок. Ей было плохо — даже от голода так плохо не было. Слова этой неправильной, несъедобной, опасной добычи обволакивали ее серым плотным туманом, который не брали ни когти, ни остренькие клычки-жвальца. Плохо! Очень плохо! Больно! Неправильно!
— Ну, баб Оль, ты просто колдунья какая-то! — счастливо улыбнулась Татьяна, глядя на тихо посапывающего в прабабкиных руках Олежку.
— Кыш на тя, пигалица! — шикнула бабка, сдувая с лица седую прядь, выбившуюся из уложенной на затылке в колесо косы. — Колдунья, скажет ведь... Не видала, а говоришь.
— Не видала, — сразу же согласилась Таня. — Баб Оль, слушай, он кормленный уже, если чего — вон памперсы. Мне сегодня девчонки из нашей группы звонили, на встречу звали. Посиди с Олежкой, а? А я быстро — часам к девяти дома буду.
— Беги, беги, пошаренка... — усмехнулась бабка. — Как была егоза, так и осталася.
С лестничной площадки под шипение подползающего лифта раздалось попискивание кнопок на кургузом тельце мобильника и голос Татьяны: «Тамар, слушай, все в порядке, я да бабка из деревни подвалила, ей сплавила... ага, класс... а кто будет? Bay! Ион тоже?..»
Лифт протяжно зевнул огромными челюстями и проглотил окончание Таниной фразы.
Крикса глядела на старуху из-под прикрытых век добычи, не сомневаясь, что та тоже видит ее. Плохо. Очень плохо. Поймав на себе строгий взгляд выгоревших светло-серых глаз, крикса ощерила клычки-жвальца, вскинула лапки с острыми когтями: не тронь! Я страшная, страшная!..
Больше ей ничего не оставалось. Надо только вовремя спрыгнуть, когда эта, страшная, начнет жрать — как все же обидно! — ее, криксы, добычу.
Седая и страшная нахмурилась, покачала головой.
Со стороны кроватки донесся клекот. Крикса оглянулась — там, на перильцах, восседала странная птица с девичьей головкой на пернатых плечах, глядя на нее — эта видит! — строгими синими глазами.
Сожрут!
Старуха вновь покачала головой:
— Экая ты, Дремушка, строгая, все б тебе гнать. Малая-то виновата, что ль? В такой поганый век живем — деток нерожоных по тьме в день изводят и за грех не считают... — С этими словами она, аккуратно положив спящего Олежку в кроватку, вытащила из чемодана белый платок и принялась скручивать и связывать его, приговаривая: — Крикса-варакса, вот те забавка, с нею играй, а младенца Олеженьку не май...