Этот человек, которого гнали через город, сквозь толпы любопытных, сквозь тысячи проклятий, злых шуток и злобных выкриков, этот человек нисколько не походил на тех робких горемык, которых иногда видели на улице в сопровождении полицейского чина и которые были чаще всего просто бедными подмастерьями, задержанными за то, что просили милостыню. Нет, этот не был застенчивым подмастерьем, в нем не было ни простодушия, ни робости, ни плаксивости, он не прятался за смущенно-глуповатой улыбкой, какую мне тоже случалось видеть. Это был настоящий преступник, чуть помятая шляпа лихо сидела на его упрямо поднятой голове, он был бледен и улыбался с молчаливым презрением, и народ, осыпавший его плевками и бранью, делался рядом с ним сбродом и чернью. Я сам тогда кричал с другими: «Попался, повесить его!» Но потом я увидел его гордую, прямую походку, увидел, как он нес перед собой руки в наручниках, и как лихо, словно какая-то фантастическая корона, сидел котелок на его упорной, злой голове, и как он улыбался! – и я умолк. И я вот так же улыбался бы, как этот преступник, вот так же твердо держал бы голову, когда меня вели бы на суд и на эшафот, и если бы люди толпились вокруг меня и громко надо мной издевались, я не сказал бы в ответ ни слова, я просто молчал бы и презирал.
И когда меня казнят, когда я буду мертв и предстану перед вечным судьей, я тоже не склонюсь и не покорюсь. О нет, хотя бы он и был окружен всей ратью небесной, хотя бы так и сиял святостью и величием! Пускай он проклянет меня, пускай велит бросить в кипящую смолу – я не извинюсь, не унижусь, не попрошу у него прощения, ни в чем не раскаюсь! Если он спросит меня: «Ты сделал то-то и то-то?» – я воскликну: «Да, сделал, и еще не то, и хорошо, что сделал, и если смогу, сделаю это снова и снова. Я убивал, я поджигал дома, потому что это доставляло мне удовольствие и потому что я хотел поиздеваться над тобой и тебя позлить. Да, ибо я ненавижу тебя, я плюю тебе под ноги, бог. Ты мучил меня и терзал, ты дал законы, которых никто не в силах соблюдать, ты подговорил взрослых отравить жизнь нам, детям».
Когда мне выпало счастье представить себе это совершенно отчетливо и твердо поверить, что мне удастся действовать и говорить именно так, у меня бывали минуты мрачной радости. Но сразу же возвращались сомнения. Не окажусь ли я слаб, не дам ли себя запугать, не уступлю ли в конце концов? Или даже если я все сделаю так, как мне упрямо хотелось, не изыщет ли бог какого-то выхода, какого-то преимущества, какой-то хитрости? – ведь всемогущим взрослым всегда удавалось пустить в ход под конец какой-нибудь козырь, так или иначе посрамить тебя, не посчитаться с тобой, унизить тебя под мерзкой маской доброжелательности! Ну конечно, тем и кончилось бы.
Мое воображение металось в разные стороны, делая победителем то меня, то бога, то вознося меня на высоту несгибаемого преступника, то снова повергая в ничтожество ребенка и слизняка.
Я стоял у окна и смотрел на задний дворик соседнего дома, где к стене были прислонены стойки лесов, а в крошечном огородике зеленело несколько грядок. Вдруг я услышал среди тишины полдня бой часов, твердо и трезво вторгшийся в мои видения, один ясный, строгий удар и еще один. Было два часа, и я испуганно вернулся от воображаемых ужасов к ужасной действительности. У нас начинался сейчас урок гимнастики, и даже полети я в гимнастический зал на волшебных крыльях, я все равно опоздал бы. Опять незадача! Послезавтра меня вызвали бы, выругали и наказали. Лучше уж было вообще не идти в школу, ведь поправить уже ничего нельзя было. Разве что каким-нибудь очень уж хорошим, очень уж тонким и правдоподобным оправданием, но в этот миг мне все равно ничего такого в голову не пришло бы, как ни блестяще обучили меня лгать наши учителя, сейчас я был просто не в состоянии лгать, сочинять, придумывать. Лучше было вообще пропустить урок.