Писатель и балерина - Рой Олег Юрьевич страница 10.

Шрифт
Фон

Отца она не помнила. Как будто его и не было никогда.

Но он, разумеется, был – когда-то и где-то. Нет, не потому что в появлении ребенка участвуют двое, в детскую голову такие мысли не приходят. В детстве легко верить и в аиста, и в «ветром надуло», и в «само получилось». Но невозможно, невозможно поверить, чтоб ее мама – невзрачная, блеклая, не толстая, но какая-то вся бесформенная, как мешок с картошкой, с ее маленькими, глубоко посаженными, невнятного серо-коричневого цвета глазками, вокруг которых как попало лепились неопределенные, точно смазанные, черты лица, – и чтоб у нее «само получилось» что-то вроде Алины? Да быть такого не может! Наверное, ее подбросили. Или перепутали. Или украли. А что? И очень запросто, вон и в книжках, и в кино так всегда бывает: поменяли младенцев, и принцесса оказывается в избушке бедного пастуха или водовоза, а потом вырастает, и все видят, что она – настоящая принцесса.

Алинка додумалась до этого рано, лет, должно быть, в шесть, а то и в пять, вглядываясь в туманную глубину темноватого от старости трюмо, из которой, как в сказке про волшебное зеркало, выступали чеканно очерченные, чуть поднятые к вискам брови над темно-голубыми, с просверком «ледяных» искорок глазами. Не глазами – глазищами. «Чо зенки вылупила?» – шипел соседский Витька. На Витьку Алине было наплевать.

Она плотно закрывала дверь и опять начинала кружиться…

Комната была довольно большая, но какой-то дикой формы: длинная, как коридор. Выглядело это ужасно. Зато удобно. Можно кружиться, можно даже прыгнуть – раз, два, три, точно над сценой взлететь.

Балетный класс, куда после бесконечных уговоров отвела ее мама (сомневаясь, охая, страшно удивляясь, что приняли – вот чудеса-то!), показался Алине огромным. Тут поместилось бы, наверное, десять таких комнат, как та, в которой они жили. Одна стена класса была зеркальная, вдоль нее тянулась длинная палка. Это называлось «станок». Ан, де, труа, первая позиция, вторая позиция, малый батман, гран батман, батман девелопэ, плие, теперь отошли, повторяем на полу, тянуть, тянуть ногу…

Это было – счастье!

Подумаешь – больно! Мышцы ныли, не давая заснуть, но что с того? Они ныли – и с каждым днем наливались силой, ноги, поначалу точно чугунные, теперь взметывались вверх, словно без усилий, словно их тянули протянутые сверху невидимые струны, тело становилось как будто легче, оно точно само тянулось в полет, в полет, в полет!

Алина занималась упрямо и бестрепетно. В репетиционном зале – пока не выгонит гремящая ведром уборщица – и дома, в длинной, похожей на коридор комнате. Тут не было ни станка, ни тем более зеркала во всю стену. Но разве это так уж необходимо? Роль станка успешно исполнял тяжелый дубовый комод – прабабушкин. А трюмо – тоже прабабушкино – хоть и не простиралось на всю стену, вполне исправно отражало все экзерсисы. Ан, де, труа, батман, гран батман, плие, батман девелопэ…

Другие девочки, отрабатывая фуэте, рисовали мелом на полу репетиционного зала круг – чтобы «не потерять точку вращения»[9]. Алине хватало комнаты: посередине места было ровно на вращение, чуть сдвинешься или пошатнешься – привет, угол!

Иногда, не рассчитав, она все же цеплялась за стол, диван или тот же самый комод – и рушилась на жесткий щербатый пол. Как подбитая птица. Локоть, колено или бедро простреливало болью. Но она поднималась, закусывала губу, вскидывала подбородок – ну-ка, улыбку, улыбку, – что за кислая физиономия, – подсказывало жестокое зеркало, и, вдохнув, повторяла упрямое па. Разминка, экзерсисы, прыжки, баланс, опять экзерсисы… Ан, де, труа… Истово, как кто-то, должно быть, молится…

– Как вы думаете? О балете ведь может потрясающий роман получиться, ведь правда? – повторила настырная журналистка.

Может, и не вовсе она безмозглая, идейки изобретает, слово «коллизии» выучила. Правда, название «Мир на острие пуантов» мало того, что безобразно, еще и бессмысленно – «пуант» и означает острие. Тем более что их два, и значит, должно быть «на остриях». Тьфу. Нет уж, ну ее, эту девицу, с ее идеями, микрофоном в центре культуры и… ах да, коллизиями.

Марк буркнул что-то невпопад – про то, что балет нам подарили небеса, что ему все нравится, что постановка прекрасная, музыка волшебная, декорации сказочные – ну, всякие бессодержательные комплименты, которые привыкаешь говорить на автопилоте, не вдумываясь, практически, как пошучивал тот же Ген-Ген, не приходя в сознание.

Вопрос о «балетном романе» он оставил без ответа.

Не только из‑за «острия пуантов». Из‑за самого вопроса. Неприятный был вопрос, что и говорить. Потому что все, что так удачно начиналось, все у него сейчас вдруг застопорилось. Марк писал свой «балетный роман» уже не один месяц, а придумывать начал и вовсе сто лет назад. Ну, сто не сто, а года два точно, когда Вяземский превратился в интересную, но текучку. Серия, она и есть серия. «Баланс» же должен был стать настоящей Книгой. Быть может, главной книгой в его писательской жизни – Марк чувствовал это так же явственно, как знал, что у него две руки и две ноги, а голова, наоборот, одна. Но сейчас в этой самой голове происходило что-то не то. Точнее сказать, вообще ничего не происходило. Как будто он не писатель, а привязанная к колышку коза: ходит-ходит, а все на одном месте. Вот и роман не двигался. Хоть плачь.

Он придумал анонимного поклонника, присылавшего Ей белые лилии – почти как в «Призраке Оперы». Марк не знал еще – кто этот Он, где живет, как выглядит. Может быть, и никак. Может быть, аллитерация с «Призраком Оперы» должна быть центром? нитью, связующей времена и выплетающей вечный сюжет? Может, Он – с белыми лилиями – тоже таится в лабиринтах театральных подвалов, и ждет, и крадется темными переходами, чтобы взглянуть на Ее танец, и подстерегает, и оберегает… Ведь Она такая сильная – и такая хрупкая! Столько опасностей вокруг, только миг – и нежный, летящий над сценой цветок будет безжалостно и безнадежно изломан… Кто-то должен Ее защитить. Защищать!

Марк придумывал события, детали, эмоции… Но дальше белых лилий (вот они были действительно живые!) не шло. Все остальное – диалоги, описания, сюжетные повороты – все было каким-то картонным. Пыльным и дряблым, как старая декорация.

Наверное, потому что он так и не сумел толком Ее разглядеть. Ее, Алину-Ангелину.

Он видел, как клубящиеся небесной синевой глаза темнели от непролитых слез – когда перетруженные связки отзывались на каждое движение пронзительной болью, но – арабеск должен быть воздушно невесом, но – прыжок должен быть стремительным и летящим. Или когда подруги (подруги – в балете не бывает никаких подруг!) шипели за спиной обидное. Или когда Директор (кругленький, лысоватый, похожий на Ген-Гена, впрочем, с него Марк и писал) оставлял Ее не то что во втором – в третьем составе.

Слезы, разумеется, не проливались никогда. Его Алина была сильна, как бывают сильны только ангелы или святые. Она всходила на алтарь искусства и знала, знала, знала, что это – алтарь. Но что с того? Боль, сжигающая тело, не имеет значения. Значение имеет только полет. Никакая цена за него не может быть слишком высокой. Искусство само знает, сколько взять с каждого. Снова и снова она бестрепетно шла в этот огонь – и улыбалась. И вновь репетировала – до изнеможения, до обмороков, до кровавых мозолей.

Марк явственно видел каждую ссадину на узких ступнях, он изучил каждую их косточку так, что мог бы, наверное, нарисовать – если бы умел рисовать.

Но лицо – лицо ускользало.

И вот теперь Марк наконец его увидел: нежный очерк еще по-детски пухлых губ, хрупкий подбородок, брови «чайкой» над чуть косо поставленными глазами – длинными, глубокими, как горные озера, где поверх воды тянется голубоватый туман, в глубине которого просверкивают острые льдистые искры.

* * *

Ноябрь с первых дней решил напомнить, что в российских широтах он – месяц зимний: сыпал острой ледяной крупой на мерзлые земляные комья, щетинящиеся космами мертвой коричневой травы с проседью инея, раскатывал на бледном асфальте темные дорожки застывших луж, крутил, как плетью, жестким сухим ветром, прохватывая его ударами до самых костей…

В это время Марку особенно сильно казалось, что «сквер» и «скверный» – слова однокоренные. Он знал, разумеется, что общего между ними не больше, чем между «пирогом» и «пирогой», но некоторые скверы буквально вопияли, что совпадение не случайное. Особенно один.

Летом тут было еще ничего. Небо, как и полагается, синело вполне оптимистически, чахлые тополя хоть и заносили окрестность белесой пуховой дымкой, но их жестяная полудохлая листва все-таки хранила воспоминание о зеленом, а среди пересохшего пырея и мятлика там и сям радостно пробивались солнечно желтые улыбки неистребимых одуванчиков. Кажется, именно мятлик называют «петух-курица», зачем-то старательно вспоминал Марк.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке