Аннотация: Роман – переживание темы разобщенности людей, холода цивилизации. Напряженное восприятие этих явлений нашло свое отражение в написанном в форме дневников романе Рильке "Записки Мальте Лауридса Бригге" с его отчаянием индивидуума перед лицом неизбежной смерти, раздумьями над самоубийством как выходом из "пограничной ситуации". Но осознание человеческого одиночества помогает глубже принимать бытие.
Этот роман – ни что иное как космический гимн человеку всех времен, когда топография времени и пространства преображаются, становясь изнанкой воздуха, воплощением душевного, внутреннего мира, переворачивая понятия верха и низа, земного и небесного.
---------------------------------------------
Райнер Мария Рильке
11 сентября, rue Touiller[1]
Сюда, значит, приезжают, чтоб жить, я-то думал, здесь умирают. Я выходил. Я видел: больницы. Видел человека, Который закачался, упал. Его обступили, я был избавлен от остального. Видел беременную. Она тяжко брелавдоль высокой теплой стены и все ощупывала ее, как проверяла, не делась ли куда-то стена. Нет, стена никуда не делась. А за нею? Я сверился с планом: Maison d'Accouchement[2] . Хорошо. Ей помогут разродиться, там это умеют. Дальше – rue Saint-Jacques[3] , высокое здание под куполом. В плане – Val-de-grаce, Hоpital militaire[4] . Мне, собственно, это было незачем знать, впрочем, не помешает. Улица стала вонять. Воняло, насколько я мог различить, йодоформом, чадом от жареной картошки и страхом. Летом воняют все города. Потом я увидел дом, странно слепой, как в бельмах, в плане он не значился, но я разобрал над дверьми: Asyle de nuit[5] . У входа были цены. Я прочел. Сходные цены.
Рильке в 1900 году
Что еще? Ребенок в коляске. Опухший, зеленый, на лбу четкая сыпь, она, видно, уже подживала, ему было не больно. Ребенок спал, рот был разинут, вдыхал йодоформ, чад картошки и страх. Вот так-то. Главное, что живешь. Это главное.
Никак не могу отучиться спать с открытым окном. Судорожный дребезг трамвая насквозь пробивает комнату. Надо мной проносятся автомобили. Хлопает дверь. Где-то разбилось со звоном стекло, большие осколки хохочут, хихикают мелкие, я все это слышу. Потом вдруг – сдержанней, глуше – шум с другой стороны, где-то в доме, внутри. Кто-то идет по лестнице. Идет, идет – без конца. Уже тут, давно уже тут. И – мимо. И снова улица. Визжит девушка: «Ah, tais-toi, je ne veux plus»[6] . Вверх летит звон трамвая, над всем, сквозь все, прочь, прочь. Кричит кто-то. Бегут, обгоняют друг друга. Собака лает. Какое облегченье – собака! Под утро даже поет петух – невыразимая благодать. Потом, вдруг, я засыпаю.
Это шумы. Но есть кое-что страшнее шумов – тишина. Я думаю, во время большого пожара наступает такой мучительный миг: водяные струи опадают, уже не карабкаются вверх пожарные, все замирает. Медленно рушится сверху черный карниз, и всей стеной, схваченной огнем, дом кренится – беззвучно. Все стоит, застыв, сжавшись, ждет страшного удара. Вот такая тут тишина.
Я учусь видеть. Не знаю, отчего это так, но все теперь глубже в меня западает, не оседает там, где прежде вязло во мне. Во мне есть глубина, о которой я не подозревал. Все теперь уходит туда. И уж что там творится – не знаю.
Сегодня писал письмо и вдруг сообразил, что ведь я здесь всего три недели. Три недели в другом месте, в деревне например, промелькнули бы как один день, здесь это целая вечность. И не буду я больше писать писем. Зачем сообщать кому-то, что я меняюсь? Если я меняюсь, я уже не тот, кем был, я уже кто-то другой, и, стало быть, у меня нет знакомых. А чужим людям, людям, которые не знают меня, я писать не могу.
Я говорил уже? Я учусь видеть. Да, начинаю. Пока еще дело идет неважно. Но я учусь.
Например, прежде мне не приходило в голову, какое на свете множество лиц.