Художник и его девушка аплодировали. К ним присоединились и другие посетители кафе на Елисей–ских полях.
Профессор Саломак раскланивался как на эстраде.
Шампанское все–таки ударило в голову. Два прогрессивных ученых шли по Парижу, поддерживая друг друга.
— К черту, друг мой, к черту! — рассуждал Саломак. — Надо оставаться логичным до конца. Что такое мясо? Это куски расчлененных трупов. Фи!.. Как еще дик человек! Я становлюсь убежденным вегетарианцем. Что наши предки? У них, как и у всего живого в природе, жизнь была построена на убийстве. Но я отныне никого не ем!
— Держитесь за меня, коллега, ноги у вас что–то совсем не туда идут. Не станем спорить о моральной высоте ваших взглядов. Могу лишь напомнить вам, что Гитлер был вегетарианцем. Он никого не ел, но всю свою, с позволения сказать, философию и всю свою преступную деятельность строил на убийстве миллионов. Я согласен, что мясо, вернее, содержащийся в нем белок, вырабатываемый живыми машинами — скотом, рыбами, птицами, — отнюдь не самый выгодный питательный продукт! Коэффициент полезного действия этих живых машин крайне низок. Всего десять процентов.
— Вы рассуждаете как техник. И это хорошо. Вообще все хорошо. Только не надо убивать для того, чтобы есть. Но есть надо. Клянусь мадонной, есть надо. И пить тоже желательно. Только выпили мы с вами чуточку больше, чем допускалось.
— Пустое. Я еще чувствую себя столбом, врытым в землю.
— Прелестно! Вы столб! А я? Я — котел для варки мяса. Не хочу быть котлом. Мясо отменяю. Я тоже врос в землю, как столб. И вас тоже прошу стать вегетарианцем. Иначе вы мне не друг.
— Но нас объединяет не род пищи, а стремление сделать ее искусственной. Я тоже не прочь отказаться от мяса.
— Отказаться так отказаться! Давайте никого не убивать. Мне уже жаль бактерий.
— Как? Вы против использования одноклеточных организмов? Против того, чтобы питаться кандидой?
— Против! Против! Грибки, они живые, они хорошенькие. У них тоже есть дети.
— Вы шутник, профессор. Нашу научную деятельность как раз и надо направить на использование белка кандиды или подобных ей организмов. Выход белка у них не 10 процентов, а 90!
— А если получать питательные вещества из воздуха, никого не убивая? — спросил Саломак.
— Не спорю с Менделеевым, но он же указывал, что сперва людям выгоднее иметь дело с биомассой. Кстати, сколько тонн дрожжей получает Шампанья из одной тонны кандиды в сутки?
— Он увеличивал в сутки вес биомассы в тысячу раз.
— Вот видите. Теперь слушайте и не спотыкайтесь. Я подсчитал, за какое время удваивается биомасса дрожжей и обычного мяса.
— И за какое же время, коллега?
— Дрожжи — за неполный час, а скот — за полторы тысячи часов. Разница в две тысячи раз! Вот в чем выгода. И вот почему нужно отказаться от скота, а не потому только, что «я никого не ем».
— Не троньте моих идеалов. Я охотно терплю, что вы большевик. И я хочу, чтобы вы оставались моим другом. Я никого не ем — и все тут!
— А одноклеточные организмы тоже нельзя есть?
— Допустим, нельзя…
— А они нас могут есть?
— Меня? То есть как? Что я, скот, что ли?
— Нет. Я хочу спросить, отказываетесь ли вы убивать бактерии чумы и холеры?
— Зачем такие крайности? Это самозащита. Но спорим мы зря, клянусь Пастером, зря!
И два профессора обнялись на парижской улице при свете первых вечерних фонарей.
ВРАГ ГОЛОДА
К шестидесятилетнему юбилею академика Николая Алексеевича Анисимова в одном из журналов был помещен очерк о нем, написанный его ближайшей сотрудницей Ниной Ивановной Окуневой.
«Видный французский ученый, член Парижской академии наук, профессор Мишель Саломак однажды сказал Николаю Алексеевичу Анисимову, что иконописцы в старину вполне могли бы писать лики святых с его предков, русских богатырей.
Думаю, что профессор Саломак не ошибался.
Дед Анисим, приходившийся Николаю Алексеевичу прадедом, тянул бечеву на волжских берегах. И когда рявкал бурлак–исполин на одном берегу, на другом отдавалось. Был он ладен с виду, кудряв, оборван, загульно пил и ошалело лез в драку по всякому поводу. С годами присмирел, а когда пошли по Волге пароходы и не нужна стала бурлацкая голытьба, подался в грузчики, да надорвался — занесся однажды в споре и взялся один тащить господский рояль в двадцать пять пудов. Сходни под ним гнулись, но он все–таки донес его до палубы, только слег после того и уже не годился в богатыри.
Сыновья, все семеро Анисимовы по отцу, бечевой уже не кормились, осели в деревне. Правда, землицы только на старшего хватило, остальные разбрелись батрачить.
Федору досталась заросшая бурьяном отцовская полоска, которую он принялся ковырять деревянной сохой. Старость деда на печку загнала, а полоску передал он сыну Алешке.
Дед Анисим давно помер, дед Федор с печи не слезал, а Алексея в германскую войну в солдаты забрили. Три дня гуляли с гармоникой и песнями. Проводили мужика, и легла полоска тяжкой ношей на бабьи да детские плечи.
Вернулся Алексей уже после революции. Принес солдатскую шинель и винтовку.
Шестилетний Коля знал, где она у отца запрятана, и мечтал хоть разок пальнуть из нее. Но не до ребячьих проказ теперь стало. Отец был мужик справный и взялся налаживать запущенное за германскую войну хозяйство. И помогать ему должны были и старшие сыновья, и дочь, и Колька тоже, хоть и пятый, младшенький.
К 1919 году дело на лад пошло, да со старшим сыном Степаном отец в Красную Армию ушел. Вернулся он оттуда один и на одной ноге. Но за хозяйство взялся крепко, как «о всех четырех ногах». Благо лошаденка у них завелась. Как инвалиду гражданской войны и за сына погибшего Советская власть им выделила. Колька гарцевал без седла на коне, когда бороновал свою полоску.
Но случился в двадцатом году недород. Едва на семена собрали зерна, Отец запрятал мешки и винтовкой семейству грозил, ежели кто осмелится к ним прикоснуться.
Так и зимовали впроголодь, отощали все. Весной стали травы собирать, не дай бог хлеб еще не уродится.
И не уродился. Да еще как не уродился!
Жуткое выдалось то лето. Жара стояла на дворе, как в печи. И гарью несло. Леса горели. Пересохли. В воздухе сухим туманом висела мгла. Муть вокруг, словно через закопченное стекло глядишь на белый свет.
Речушку в овраге сперва куры могли переходить. Потом ни воды в ручье, ни кур не осталось. И дно высохло.
Отец приказал колодец углублять. Оба братишки по очереди спускались, а Колька с сестренкой вверху ведра принимали. Да только песок поднятый чуть влажным оказался, а воды — ни капли. Ушла вода — и не подкопаешься.
Пришлось Кольке на буланой их кляче воду с Волги за пятнадцать верст возить. А мальчонке — радость, мужиком себя понимал.
И за все лето ни одного дождя.
Выросла в поле не пшеница, а так — щетина одна. Почти и без колосьев вовсе. И так по всей Волге, говорят. Советская власть, конечно, помогла бы, да сама чуть жива была после гражданской войны да разрухи. И с Врангелем только–только рассчитались в Крыму, царское отребье в море спихнули.
Хорошо помнил Коля отца, ковылявшего на деревяшке, вынужденного наклонять голову, когда в избу входил. Глаза у него, как у всех Анисимовых, незлые, голубые, словно Волга в ясный день, только очень уж пристальные. Смотрел пристально и делал все пристально. И ел тоже пристально. Не приведи бог, крошки хлебные на пол смахнуть. С размаху бил, как дед Анисим в драке. И в шапке есть не дозволял, хоть бы и в поле. Коли ешь, обнажай голову. И даже если пьешь. В знак величайшего благолепия и благодарности за еду–питье, человеку дарованное.
Но не даровали ныне ни господь, ни мать–земля ни еды, ни питья…
Наступил голод.
Ох, как помнил его Коля Анисимов! Мать в ногах у отца валялась, высохшая, жалкая, уже без слез умоляя отдать семейству запрятанные мешки. Да не соглашался отец, словно не одна нога у него, а весь он будто деревянный. На весну семена берег.
А собирали эти мешки горько сказать как. Не косили, не жали, а по колоску обирали зернышки в мешочки. И не дай бог за щеку хоть зернышко положить, сжевать, культей своей отец зашибить мог. Ощипывали колоски, как птички небесные. Так по всей полоске и прошлись по растрескавшейся земле с жесткой щетиною. Да и собрали всего два неполных мешка. Их и запрятал отец. Только Колька один и знал куда, да помалкивал. Отца боялся. Крут он был, как дед Анисим в молодечестве.
Зря валялась у отца в ногах мать, так ничего и не выпросила. Ели лебеду, будто белену. Одурманенные ходили, шатались, падали.
Сбрую лошадиную съели, похлебку из нее сколько ден варили. На весну веревочную уздечку плести зачали. Коня отец тоже на весну берег, все боялся, как бы соседи его не прирезали, потому в ближних дворах мужики, бабы и детишки уже умирать стали.