Каждый старался не очень думать о самом-самом конце, но все равно думалось. Феликс Гром еще с момента суда и приговора все представлял себе, как его будут расстреливать. Детально эту страшную процедуру он, естественно, не знал, но в кино видел, как расстреливали парижских коммунаров. Ровная шеренга стрелков, выставленные вперед палки-винтовки, направленные в тех, кто стоял у каменной стены. Жертвы в белых рубашках, с гордо поднятыми головами. И залп. Легкий синий дымок от винтовочных стволов, проклятие тьеровским палачам… Красиво!
Но где тут для них шеренга стрелков? Три винтовки — те, в задней машине, да пистолет у начальника — какой тут залп? И кто закричит проклятие? Уж он, Феликс, не будет кричать ничего — пусть сгорят все они вместе: и палачи, и их жертвы. Все время, что провел он в тюрьме и на следствии, он нарекал на Автуха и его крестьянскую дурость. А как теперь выяснилось, были там арестанты и похуже, чем Автух. Хотя бы вот этот Шостак. В камере Феликс еще разговаривал с ним, что-то рассказывал о литературе. И надо же было! И разве такой один Шостак? Хорошо еще, что с ними не сидел этот Сурвило, наверно, его держали в отдельной камере. Для чекистов и камеры особые. Как и все остальное у них в жизни. Только поэт — среди простого народа, без каких-либо выгод и привилегий. Феликс Гром уже искренне сожалел, что когда-то втянулся в литературу, учился, — лучше бы остался неграмотным. Его младший брат окончил четыре класса и работал в колхозе. Как-нибудь проживет без книг и без стихов. А что ему, Феликсу, дало его стремление в литературу?
Но ведь вот и дядька Автух тоже не писал стихотворений. И навряд ли когда-нибудь читал их. А теперь они, наверно, будут в одной яме вместе.
Да, Автух Козел думал в это время не о каких-то там стихах, у него была совсем иная забота — картофельная. Конечно, он понимал, что не время думать об этом, но вот думалось, и все тут. Рядом с лесом остался шнурок неубранной бульбочки, не успел убрать, потому что не стало коня. А ту полосу надо было убрать прежде всего. А то пойдут дожди, низину зальет, тогда и с конем туда не сунешься. Догадается ли об этом жена? Пропадет картошка, а что есть зимой? Хотя теперь едоков и станет меньше, но станет меньше и работников. Опять же вся живность…
Машина тяжело наклонилась всей будкой, потом задралась вверх кабиной, свернула вбок, перевалила через какой-то ров и сильно встряхнула всех пассажиров. Зайковский недовольно поднялся в темноте и сел, прислонившись спиной к железной стенке. На этот раз сидел тихо, не ругался. И остальные поняли, что, наверно, приехали. Дверь будки пока не открывали, их не выпускали. Там, на дороге, о чем-то переговаривалась охрана, кто-то побежал звать кого-то. По всему видно, там готовились.
И вот, наконец, дверь будки открылась. Немного наклоненная, машина стояла в молодом хвойном леске.
— Выходи! По одному!..
Никто в будке, однако, не тронулся с места, все сжались, замерли и ждали. Только чего ждали? Тут же в дверях появилось живое улыбающееся лицо Костикова. Он прежде всего грубо выругался.
— Ты! — уперся он взглядом в первого, кого увидал в темной будке, — это был Автух. — Выходи!
«Почему я первый? Почему я первый?» — с обидой подумал Козел и неуклюже вывалился из машины. Вокруг тихо стояли деревца-сосенки, и возле них замерли полные внимания молодые парни-бойцы. Невдалеке и немного в стороне желтел песчаный пригорок. Все было понятно…
— Ну? Вперед!
С непонятной злостью Костиков толкнул Автуха в плечо, тот зацепился раскисшим от грязи лаптем за траву и упал.