Газета «Советская Беларусь» в обзоре поэзии упомянула его имя в числе молодых пролетарских поэтов. Даже процитировала одну строфу из его лучшего, по мнению критика, стихотворения под названием «Майский день»:
Гремят, работают машины, -
Сияет в этот день народ.
Пусть радостно гудят турбины, -
Идут ударники вперед!
Окрыленный официальным признанием своего таланта, Феликс написал еще с дюжину таких стихотворений и почувствовал себя заправским певцом пролетариата.
Все у него шло хорошо, и вдруг этот неожиданный арест. Наверно, кто-то настучал, донес за какое-нибудь неосторожно по пьянке сказанное слово. В тюрьме сначала допрашивали только про стихи и разговоры в среде поэтов, а потом, видимо, сообразив, что из этого будет немного улик, связали его дело с дядькой Автухом — признавайся, что польский шпион! Кажется, того же добивались и от Автуха. И добились. По своей крестьянской дурости или, может, не выдержав издевательств на допросах, Автух подписал показания, будто бы Феликс Козел завербовал его в агенты дифензивы, чтобы Автух ходил через границу. И зачем ему надо было вербовать этого малосознательного односельчанина? Зачем им та граница? И зачем все это надо было фальсифицировать органам?
Толчки и дергание машины вдруг прервались, только чуть слышно гудел мотор. Раздался унылый голос чекиста:
— Ну что? Сели?
— Сели на днище, — сказал Шостак.
Феликс Гром деликатно постучал в дверь.
— Может, и я помогу? Все же вчетвером…
Оттуда, с дороги, никто не ответил, но дверь, скрипнув, распахнулась.
— А ну, давай все! Все выходите, мать вашу за ногу! И толкать! Дружно, все разом! — закомандовал помощник коменданта с напускной, но тем не менее злостью.
Но такая его злость не пугала и не оскорбляла. И Феликс подумал, что, может, этот чекист не такой уж плохой человек. За два месяца тюрьмы, допросов и пыток Феликс натерпелся многого и уже думал, что тут нет ни одного нормального человека, одни звери. А так хотелось в конце встретить человека с добротой в душе, который отнесся бы к нему если не с пониманием, то хотя бы с сочувствием. Все же он был человек. Хотя и поэт. И враг, приговоренный к высшей мере наказания.
Феликс Гром прыгнул в темноту, сразу же чуть ли не до колен утонув в мутной грязи дороги. Однако остальные двое в будке не очень спешили за ним, и помкоменданта Костиков снова перешел на свой привычный, с издевкой, крик:
— Ну, вы! Долго еще ждать, мать вашу растак!
— А скулы тебе! — послышалось из будки; это спокойно отозвался грабитель Зайковский. — Я приговорен, и мне не положено толкать машину.
— Как это — не положено? — опешил Костиков.
— А так! Уголовный кодекс РСФСР, статья сто двадцать семь прим. Читал?
Озадаченный Костиков на минуту замолчал, широко расставив ноги возле будки, чтобы не влезть в самое глубокое место. Тяжело сопя от усталости, молчали и остальные. Феликс Гром получше устраивался в луже, чтобы удобнее было толкать в грязи. Наконец Сурвило сказал:
— Да заливает он! Никакой об этом статьи нет…
— Неизвестно. Все равно не выйду. Хоть подавитесь! Присудили расстрелять, так будьте любезны доставить в целости и сохранности к месту казни. Понятно?
— Я тебе покажу сейчас место казни! — вскипел Костиков и достал из кобуры пистолет.
— Будешь у меня в грязи валяться, как дохлый пес, бандитская твоя морда! — страшно угрожал он, но к дверям не лез — боялся ступить в самое глубокое место.
— А что тебе начальство скажет? — послышалось из машины. — Вез — не довез…
Похоже, ситуация осложнялась. Отделенный широкой лужей, Зайковский пока оставался недосягаемым.