Кирей вздохнул.
И левый глаз приоткрывши, на меня уставился.
— Живая…
— Живая, — подтвердила я. Поживей прочих буду. Вона, и звон в голове стих, и силушка в руках появилась, и любопытствие ожило.
— Здоровая… а я, Зославушка, помру, верно…
И застонал жалостливо-жалостливо. Когда б воистину помирающих людей не видывала, поверила б, что вот-вот отойдет, болезный. Сердце ажно сочувствием наполнилося.
Я Кирейку за руку и взяла.
— Больно?
— Ой, больно… моченьки нет терпеть.
Ерема фыркнул.
Еська захихикал… Евстигней подошел ближе, уставился на Кирея превнимательно, будто прикидывая, как его половчей запечатлеть. И представилася мне стена поминальная с Киреевой портретою в полный рост. Стоит он, горделивый, глаза пучит и в каждой руке — по раку.
— Воды… — приоткрывши второй глаз, взмолился Кирей. — Дай водички…
Дам.
От дам… Егор самолично ковшик протянул.
И посторонился.
Кирей заерзал, верно, почуял неладное, но все ж решил помирать дальше. Глазыньки смежил, рученьки на груди сцепил. И дышит через раз. Глянешь на такого, — хоть бери, обмывай да в гроб укладывай.
— В-воды…
Я и дала.
Цельный ковшик.
На голову. А после и ковшиком помеж рог приложила, спросивши ласково:
— Что ты творишь, интриган несчастный?
Интриганом его еще когда Еська обозвал. А я заомнила. Хорошее слово. Верное.
Кирей-то от воды разом ожил — не зря бабка говаривала, будто бы водица студеная супротив многих хворей помогчи способна. А уж ковшик осиновый и вовсе против дури — средство верное. Била-то я ласково, почитай, в четверть силы, хоть и крепкая у женишка моего голова, а все ему пригодится.
Авось, когда и думать научится.
— З-зослава! — Кирей сел на кровати, руки ко лбу прижал. — Синяк же будет! Что я…
— Скажешь, что это не синяк, а след от смертельной раны, полученной тобою в бою за семейное благополучие, — отозвался Еська и на всяк случай шажочек к двери сделал. Уж больно гневно блеснули Киреевы черные очи.
— Будет, — подтвердила я, глядя, как пухнет помеж рогов шишка. Когда б я к ея появлению самолично рученьку не приложила б, то решила б, что третий рог пролупляется. А что, мало ли… Кирей-то не из простых азар, может, у них и положено, чем рогов больше, тем знатней. — Еще как будет, если ты мне кой-чего не объяснишь.
И ковшиком по ладони пляснула.
Для вразумления.
Кирей на ковшик покосился. На меня глянул. На царевичей. Вздохнул и шишку потер:
— Могла бы просто спросить…
— Я спрашивала.
Еще когда спрашивала, только он начал языком кружево вязать, словесей много наплел, да ни одного правдивого.
— И спрашиваю. Чего ты с Ареем сделал?
— Это не я с ним, — Кирей встал и отряхнулся, видать, совсем его водица излечила. Вона, стекает по космах, по лицу, по плечах. — Это он со мною! А ты еще и пожалеть не хочешь.
И руку, полосою ожога перечеркнутую, под нос сунул.
— Не дури, — говорю, от руки взгляд отведши, — а то ж хуже будет…
Болит, небось.
Взаправду болит. Вона какой пузырь вздулся. Такой бы проколоть, а после повязку наложить с мазью, на соке чистотела сделанной. Пекучая. Зато чистит так, что ни одна зараза не возьмется. Хотя, мыслится, азарин сам такая зараза, что любая иная ему не страшна.
— Эх, Зослава, Зослава… нет в тебе жалости, нет понимания, — он рученьку рученькой обхватил, качает. Глазки потуплены. Вид разнесчастный.
— Нет, — отвечаю. — Ни капельки. Зато есть…
И ковшик показала.
Сзади ктой-то заржал в голос, заливисто, куда там жеребцу.
— Да, Кирейка, выбрал ты себе невесту…
Это уже Егор.
Иль Евстигней? Не стану оборачиваться, и думать не буду про тое, что ни одна нормальная девка не стала б себя вести, как я ныне. Стыд да позор!
И бабка б, доведайся, мигом бы за хворостину взялася.
Не лезь, Зослава, в мужские дела!
А я и не лезу… разве что краешком самым. Мне бы понять, что происходит. Ведь не примерещился же ж Арей, и огонь, и прочее. И если пришел, то, стало быть, не все ему равно, чего со мною творится? А коль не все равно, то…
— Говори, — и для пущей убедительности образу, я брови насупила и губу нижнюю выпятила, как то бабка робит, когда с дворнею разговоры говорит. Еще бы ноженькою топнуть, но, чуется, перебор будет.
— Говори уже, — поддержал меня Егор, и Кирею тряпку бросил. — А то развел тайны на пустом месте. Будто иных проблем нет…
Еська кивнул и монетку выронил. Зазвенела та, полетела по полу, покатилась чеканным солнцем под самые мои ноженьки.
Кирей же тряпкою лицо отер, фыркнул, отряхнулся… и на руку подул. Я только глазищами хлопнула: был ожог и нет ожога. Опал пузырь, расправилась кожа, разве что красною осталась…
— Мне сложно огнем навредить, — он усмехнулся и подмигнул, чем вызвал почти неодолимое желание еще разочек ковшиком приложить. Для вразумления. И симметрии. Симметрия, как учила нас Люциана Береславовна, в магических науках важна весьма. — Но у него почти получилось. Видишь ли, Зослава, я обещал вернуть ему огонь. И вернул. Но справится с ним он должен сам. И честно говоря, хреновато у него пока выходит…
Руку он о рубаху потер.
И продолжил:
— Пока не справится, нельзя ему к людям. Сегодня вон лабораторию спалил… и это еще Люциана не знает, что своих игрушек лишилась.
И глазами на ковшик указал. А мне вспомнилося, что в лаборатории той одних черпаков с дюжины две было, из березы и дуба, из осины и клена, из редкого красного дерева, которое с той стороны моря везут. Медные, серебряные и даже из кости индрик-зверя.
Большие, как поднять обеими руками, и вовсе крохотные.
А еще котлы всяко-разные. Щипцы и щипчики. Весы найточнейшие. Гири свинцовые, литые на особую манеру. Шкафы со шкляною посудой. С фарфором…
— Вот, вот, — Кирей отжал косу. — Я ему, честно говоря, посоветовал схоронится на недельку-другую, пока она не остынет. А то ж не поглядит ни на магию, ни на устав. За свои черпачки шкуру живьем снимет и заместо коврика постелет.
И в этом была своя правда.
Туточки я понимала Люциану Береславовну всецело. Она, может, эти черпачки не один год собирала. Помню, как сама извелася, когда старые пяльцы треснули. Не могла на других шить, все мне неудобно было, мулько…
— А я его просил погодить… но нет, полез… не сдержался. Полыхнул. И снова полыхнет, если контроль утратит. А рядом с тобою он его утратит быстро. Мысли-то в голове не те…
Вот так, Зослава.
— Фрол? — Еська монетку на ладони подбросил и поймал на мизинец.
— Помогает, чем может, — Кирей повел плечами, и над ними поднялись белые клубы пару. — Но тут уж, сам понимаешь, или справится. Или нет.
— И как?
Кирей лишь вздохнул.
Выходит, не получается у Арея с огнем сладить. А я… я, дура длиннокосая, надумала себе всякого.
— Он пытается. И думаю, рано или поздно, справится…
А говорит-то без особое уверенности.
И я б хотела верить, что справится.
И буду.
И плакать не стану. Распоследнее это дело, по живому человеку, что по покойнику слезы лить. Так что я носом скоренько шмыгнула, рукавом вытерла и спросила:
— А отчего молчал?
— Он не хотел, чтобы ты знала… но своя шкура мне чужой дороже, — Кирей шишку потрогал и, наклонившись, попросил: — Убери, а? Не позорь перед людьми.
А я что? Ничего.
Убрала.
И вправду, неудобно: азарский царевич да с шишкою на лбу…
В той день возвернулась я к себе в покои задуменная-призадуменная. И нисколько не удивилася, обнаруживши гостью позднюю.
— По добру ли тебе, Зославушка, — молвила Марьяна Ивановна.
Хозяин ее принял честь по чести.
Стол накрыл праздничною расшитою скатертью. Самовару принесть изволил. Чай духмяный самолично заварил и, ставши за креслицем, подливал в чашку, да не простую, из белого парпору, столь тонкого, что на просвет все видать. Я и не помню такой: по краешку ободочек золотой, сбоку — ружа, малеванная. Дужка тонюсенькая, пальцами взять страшно.