...А пока что идет в повести жестокое разделение людей по классовым «сортам»; одним дается право жить в грядущем «общем доме», а других будут изгонять и истреблять по «классово-расслоечной ведомости». «Расслаиванию подлежат даже люди родственно близкие: так, девочка Настя обязана отказаться от своей матери, ибо она, мать, видите ли, – «не того происхождения»... И еще один эпизод, который не может не поразить читателя: своего рода «дрессировка», которой подвергаются послушные «директивам» люди. Впрочем, уже не столько люди, сколько «кадры», «масса», подчиненная воле «взрослых центральных людей». Вот этот эпизод. В деревенскую избу-читальню приходит «активист» и обучает «заранее организованных колхозных женщин и девушек» новым, революционным словам: «Повторим букву «а», слушайте мои сообщения и пишите... Какие слова начинаются на «а»? – спросил активист.
Одна счастливая девушка ответила со всей быстротой и бодростью своего разума:
– Авангард, актив, аллилуйщик, аванс, архилевый, антифашист!
(...)– Правильно, Макаровна, – оценил активист. – Пишите систематично эти слова.
(...)– Пишите далее понятия на «б». Говори, Макаровна!
Макаровна приподнялась и с доверчивостью перед наукой заговорила:
– Большевик, буржуй, бугор, бессменный председатель, колхоз есть благо бедняка, браво-браво, ленинцы! (...)
– Бюрократизм забыла, – определил активист. – Ну, пишите...»
Эпизод этот не только не придуман – он характерен. Он выразительно передает повседневную практику т. н. «культурной революции». Вот что происходило в те годы с русской речью, русским народным словом! Оно жестоко вытеснялось набором «революционных» штампов. Происходила одна из самых больших культурных катастроф: людям запрещали говорить на языке своих предков, языке великого народа; они должны были порвать связь с его мудростью, душой, житейским опытом. Стоит заметить тут же, что одним из таких воинственных слов-вытеснителей было слово «масса», которое в те годы встречалось на каждом шагу: «революционная масса», «партийная масса», «пролетарская масса» и т. п. В «старом», живом русском языке, до революции слово «масса» никогда не употреблялось в разговоре о людях. Оно было обозначением материального, физического тела, чего-то неодушевленного и т. п. И происходило оно, как сказано в словаре В. И. Даля (и в других словарях), из латинского (в других словарях – греческого) слова, означающего «тесто». Вот в такое послушное тесто и хотели превратить «взрослые центральные люди» и русский, и другие народы.
Андрей Платонов, вероятно, это имел в виду, когда в романе «Чевенгур» (1927) вводит эпизод, когда крестьянскую девушку Соню Мандрову – по ее словам – «учат всему, чего мы не знаем. Там один учитель говорит, что мы вонючее тесто, а он из нас сделает сладкий пирог». Вот так!
...И разве мы не чувствуем гнева и боли, которые испытывал писатель, когда сталкивался с победным шествием этого превращения народа в тесто, а специально подобранных слов – в обслуживающее это преступление средство! Не потому ли и по природе своего дарования, и по осознанной творческой цели Платонов оказался во всей русской литературе XX века одним из самых глубоких и чутких художников слова, защитником его самородной красоты, хранителем и выразителем его вечной мудрости.
* * *...Но вот перед нами неоконченный роман Андрея Платонова «Счастливая Москва», впервые опубликованный в 1991 году. Прочтение его дается не без труда. В чем-то это, может, самое «кризисное» его сочинение. В нем Платонов словно бы во второй раз обращается к проблеме, казалось бы, уже решенной в «Котловане», в «Чевенгуре», отчасти в «Третьем сыне»...
К какой проблеме? – спросите вы, читатель. А вот к какой: может ли возвышенная идея заменить всю реальную жизнь, в сущности, отменить ее? Причем сама идея не просто далека от реальности, но и вызывает ощущение явной утопичности, прекрасномысленной риторики. Нельзя не заметить, что такое впечатление оставляет уже первое знакомство с героями романа – с самой Москвой Честновой, с окружающими ее мужчинами (а это – Божко, эсперантист, знаток и любитель искусственного языка; Самбукин, хирург, для которого главное – «всемирное течение событий», а в медицине – мысль о том, что нынешний человек «не более как смертный зародыш и проект чего-то более действительного»; в том же ряду инженер Сарториус. Помните его афоризм: «Лучше я буду преклоняться перед атомной пылью и перед электроном» (но не перед современным человеком, имеется в виду). Словом, это встреча, как говориться, с «людьми не от мира сего». Присмотримся поближе к героине. И она тоже чужда презренной жизненной реальности. Ребенком ее назвали Ольгой, она захотела быть Москвой. И фамилия настоящая, и отчество у нее – другие. Но «память и ум раннего детства заросли в ее теле навсегда последующей жизнью» (кстати, вспомним эту утрату памяти детства, когда пойдет речь об «Июльской грозе», где впечатления детства как раз и становятся – и должны быть! – началом настоящей человеческой судьбы). А у Москвы нет и памяти о родителях, об отчем доме... Так что же – бездомность и есть путь во «всеобщий дом»? Так мы это уже проходили...
Словом, перед нами своего рода искусственные люди, созданные высокой, но оторванной от жизни мечтой. Главное для них – не свое, но отвлеченно «общее». Обычная же окружающая жизнь ими поначалу вовсе отвергается, ибо, «печально удивляется» Москва, – люди «самоистощаются в пустяках». И вообще, Москва Честнова – подчеркнуто нетрадиционна и отвергает все привычные житейские роли: она не жена, не мать, не хозяйка дома; ей чужда житейская земная любовь, у нее нет детей – зачем «самоистощаться в пустяках» (может, в этом причина ее бездетности?). Ее роль – возвышенная, сверкающая социальной новизной. Мужчина для нее прежде всего, а то и исключительно, – сотоварищ по этой работе. И все они творят в воображении небывалый (и возможный ли вообще?) образ грядущего мира («после классового человека на земле будет жить проникновенное техническое существо, практически, работой ощущающее весь мир»). И далее в характерных афоризмах определяют они смысл жизни этого «существа»: «Высшая власть – трудоспособность, и душа труда – техника»; «Техника – истинная душа человека», – вот что согласно повторяют они. А «глупость и личное счастье» – у них синонимы.
Откуда все это? Не пародия ли? Ведь хорошо известно, что в первой половине 30-х гг., когда создавалась рукопись романа, в стране полным ходом шла развернутая кампания т. н. «индустриализации». Всю страну облетел лозунг «взрослых центральных людей» (а точнее – самого «взрослого и самого «центрального») – «Техника решает все!». И вот каждый из персонажей романа в своей области такой же технарь-энтузиаст...
Так что же это все-таки: роман-пародия, роман-антиутопия?
Нам кажется, что дело обстоит сложнее. Революция, откуда родом все герои «Счастливой Москвы», да и все потрясения начала века, пережитые нашим народом, дали огромный выброс духовной, творческой, социальной энергии. И мы видели, как это было близко самому Платонову – он и сам глубоко, остро пережил этот, как говорится, «пассионарный» толчок, выразил его энергию и в своей трудовой биографии (он и мелиоратор, и строитель электростанций и т. д.), и в своем творчестве. Так что не только его герои – Москва Честнова, Самбукин, Сарториус и др. – были счастливы, открывая новые измерения своей судьбы, своего самоосуществления. Путь этот был поначалу путем «всея России». И начался он еще до октября 1917 года...
Но в одном отношении писатель и его герои заметно расходятся. Они полагают себя первопроходцами; это они – новые люди. У них нет «предков»; они сотворены самой озарившей их мечтой. А Платонов знал и показывал, что подлинный взлет мечты, деяния питается энергией из глубины народной творческой силы (вспомним хотя бы «Сокровенного человека», «Песчаную учительницу» и т. д.). И разве наша культура 20-х, 30-х годов (при всем том, что ее самобытное движение все более и более попадало под контроль «взрослых центральных людей») – не доказательство этого? Сколько поразительных талантов можно вспомнить хотя бы в литературе! Шолохов и Пастернак, Леонов и Ахматова, Заболоцкий и Твардовский, Булгаков – и Платонов, конечно же... И многие другие. И так было не раз – и в прошлые века, и особенно – в XX веке.