Сырой зимний день скрадывал дали, застилал их холодным туманом, и шум колчаковского обоза партизаны услышали раньше, чем увидели его. Стучали колеса, ржали кони, разговаривали простуженные голоса. А потом медленно выползли из тумана первые запряжки. Огромные, массивные, словно сошедшие с конных монументов, битюги тянули накрытые рогожами военные фуры. Партизаны насчитали десять фур. Последней ехала полевая кухня, дымившая, как маленький паровоз. Конвой, десяток «голубых уланов», щеголевато одетых, но на тощих разномастных одрах, ехал по обе стороны обоза.
Когда передовая фура поравнялась с засадой, дружно ударили трещотки, изображавшие пулеметы, и захлопали жидко партизанские шомполки, обрезы и берданки. Испуганно взметнулись к небу вороньи свадьбы, и сорвались с ветвей тяжелые сырые комья снега. Но обозники не остановились. Напуганные рассказами о зверствах партизан, они принялись нещадно нахлестывать лошадей. Уланы, городские гимназистики и студентики, забыв о винтовках, думали только о бегстве, вместе с обозниками лупцуя битюгов в два кнута. Остановить обоз было легко, перестреляв лошадей. Но на чем потащишь тогда фуры в партизанский лагерь?
«А ведь уйдут колчаки», — подумал папаша Крутогон, солдат царской службы, один в отряде имевший пехотную винтовку. Он принес ее с рижского фронта, мечтал таежничать с ней на медведей и сохатых, а таежничать пришлось на колчаковцев.
Иван Васильевич выстрелил навскидку, и хлеставший битюга улан свалился с седла. Дослав в ствол новый патрон, Крутогон выбежал на дорогу и вскинулся на мчавшуюся фуру. Навалившись грудью на ее высокий борт, он повис, беспомощно болтая ногами. Сейчас его можно было без труда пристрелить, но стрелять было некому. Ездовой скатился с козел и побежал в лес. Иван Васильевич потянулся к вожжам и увидел, что рогожа, прикрывавшая фуру, шевелится.
— Руки вверх! — заорал папаша Крутогон, целясь в рогожу.
Рогожа приподнялась, и показалась голова в летней кепке, сверху повязанная теплым бабьим платком. Потом появился плешивый собачий воротник дешевого городского пальто. Человек сел и вытащил глубоко засунутые в рукава, голые, красные от мороза руки, но не поднял их, а погрозил Крутогону пальцем.
— Меня, отец, стрелять нельзя.
— Пошто нельзя? — удивился старый солдат.
— А по то. Я полиграфист, — ответил человек в летней кепке и спокойно сунул руки опять в рукава.
— Ай, некогда мне! Считай, что ты мой трофей! — крикнул Крутогон и, схватив вожжи, повернул фуру поперек дороги.
На нее налетели задние фуры и остановились. Ускакали только т. не передние, а с ними и «голубые уланы». Все было кончено в несколько минут, и битюги, бухая по снегу тяжелыми подковами, уже неслись слоновой рысью по таежному пролеску, словно по дну глубокого ущелья.
Разгружали фуры при кострах, весело, с шутками. Радовала удача и предвкушение плотного ужина. Налет на колчаковский обоз был сделан ради продовольствия. Партизаны второй месяц ели похлебку из брюквы и тяжелый липкий хлеб, выпеченный наполовину с мороженой картошкой. А семь из восьми отбитых фур были нагружены шотландской бараниной и американской свининой в консервах, ящиками кокосового масла и сгущенного молока, аккуратными мешочками канадской муки, коровьими тушами и толстыми, как поленья, морожеными судаками.
В восьмой фуре были плоские ящики, небольшие, но такие тяжелые, что выгружали их по два человека. Решили, обрадовавшись, что это гвозди. Вот спасибо скажут в родных деревнях! А когда вскрыли ящики, удивленно переглянулись.
— Дробь, што ль? — нерешительно пощупал папаша Крутогон металлическую квадратную крупу, насыпанную в клеточки, на которые были разбиты ящики. — А пошто она с буковинками?
— А шут ее знает! — почесал заросшую щеку стоявший рядом партизан.
— Стой-ка! На этой фуре мой трофей ехал. Полиграфист ай телеграфист, не помню, — сказал Крутогон. — Где он? Пущай объяснит нам про эту штуковину.
Про ехавшего на восьмой фуре «Крутогонова трофея» как-то забыли в суматохе, и он невозбранно бродил по партизанской зимовке. Вытянув тоненькую цыплячью шею, он с любопытством разглядывал землянки, тесовые шалаши, покачивая головой, смотрел на партизан, одетых хоть и по-зимнему, но легко и оборванно. Разглядывали и партизаны с любопытством пленного, его летнюю кепчонку, его заношенное пальто и голые — это в декабре-то! — руки. Городской бедолага какой-то! Но лицо у него заносчивое и насмешливое, а нос геройский, вислый и красный. Видать, не дурак в рюмочку заглянуть! Пленник подошел к партизанскому «пулемету» — березовой чурке, выкрашенной в зеленый защитный цвет и просунутой через фанерный щит. Тут же лежала трещотка, изображавшая стрельбу.
— Убивает только психически? — насмешливо шмыгнул он красным носом.
— Видал, как твои голубые уланы драпали от нашего березового пулемета? — спросили задорно партизаны.
— Они такие же мои, как и ваши, — вежливо ответил пленный. — А это что за история средних веков? — Он указывал на партизанскую пушку — кедровый ствол, выдолбленный и обмотанный в несколько рядов медной проволокой. — Стреляет только шумом?
— Становись на пятьдесят шагов! — обиделись за свою артиллерию партизаны. — Ага, не встанешь?
— На пятьдесят не встану, — согласился «трофей». — А на сто шагов — пожалуйста! И еще сто лет проживу.
— Угадал, сатана! — засмеялись партизаны. — На сто она не в силах. Ничего, начали с деревянных, будут и настоящие. А как тебя зовут, чудак человек?
— Почему чудак человек? Это вы чудаки. А я из деревянной пушки не стреляю! — заносчиво вскинул голову «трофей». — А зовут меня Семен Семенович Чепцов.
— Тогда скажи, Семен Семенович, почему ты два разных банта носишь? — указали партизаны на черный и зеленый банты, приколотые к его пальто.
— Черный — это анархия, мать порядка. Зеленый — эсеры, мужицкая партия. Еще не знаю, какой выбрать, — потрогал Чепцов банты.
— А белый, колчаковский?
— Определенно не симпатизирую.
— А наш, красный?
— Не прояснилась еще для меня ваша программа. Присматриваюсь.
— Огурец-желтопуз, вот ты кто! Ни соку в тебе, ни вкуса, ни нутра настоящего! — сказал сердито подошедший папаша Крутогон. — И ладно тебе побаски рассказывать. Скажи лучше нам, что это за штуковина? — подвел он Чепцова к ящику с металлической крупой.
— Разве не видите? — пожал тот плечами. — Это восьмипунктовый петит, в других ящиках, по-нашему — кассах, есть еще десятый строчной. И курсив есть и боргес девятипунктовый. И заголовочные кегли есть.
— Не морочь ты нам голову своими боргесами-моргесами! — взмолился папаша Крутогон. — Объясни, наконец, что ты есть за человек?
— Я уже объяснял. Полиграфист! Чтоб понятнее было, скажу просто: типографский наборщик. Видите? — поднес Чепцов к глазам Крутогона пальцы, темные от въевшейся в кожу свинцовой пыли и краски. — Семнадцать лет в наборщиках хожу! А в фуре этой полный комплект для плоской печати.
— Напечатай тогда нам визитные карточки! — засмеялся завхоз Вакулин, тяпавший на рогоже коровью тушу. — Адмиралу Колчаку преподнесем.
— Какие там визитные карточки! Прокламации будем печатать! У меня руки опухли их размножать!
Это крикнул обрадованно Афанасьев, сельский учитель. Он ведал в отряде распространением прокламаций среди населения и колчаковских солдат.
Вместе с молодым разведчиком Федей Коровиным он полез в фуру и нашел в ней все необходимое для маленькой типографии. Кроме шрифтов, два рулона бумаги, три банки краски, бидон со спиртом для мытья шрифтов и всякую типографскую мелочь: верстаки, шилья, валики для наката краски, даже мотки шпагата для связки набранных колонок и сверстанных полос.
— А печатная машина где? — забеспокоился Афанасьев.
— Была ручная «бостонка». На передней повозке ехала, — ответил Чепцов.
— Ехала, ехала и уехала! — мрачно прогудел Крутогон.