Откройте!
Темнота ржаво распахнулась. На пороге камеры трое в аккуратной воинской форме. Первым вошёл гладко выбритый лейтенант с лицом аскета и запоминающимся выражением глубоко озабоченных глаз. Коверкотовая гимнастёрка перехвачена блестящим кожаным ремнём, широкие бриджи чуть приспущены к собранным в гармошку хромовым сапогам. Щёголь. Сопровождающий его сержант на полголовы выше и держит широкое, непроницаемое лицо чуть внаклон.
— Устать! — выныривает из-за них уже знакомый зэку Григорий Фёдорович.
— Будет вам, Пидорко! — досадливо отмахнулся лейтенант. — Его сам Господь Бог не поднимет.
— Бога нет, — конфузливо шутит Пидорко. — А мы усе — от обезьяны…
— Вижу, — лейтенант наклонился над зэком. — Вы меня слышите, 753-й?
Заключённый слегка приподнял веки.
— Моя фамилия Казакевич. Я начальник этого блока. Прошу неукоснительно выполнять правила внутреннего распорядка. Письма писать запрещено, как и разговаривать с кем-либо, петь песни, читать вслух стихи, иметь при себе колющие, режущие предметы, верёвки, ремни…
Заключённый закрыл глаза, подождал и едва заметно улыбнулся: он уже не видел с закрытыми глазами. Все было нормально.
— Чему вы улыбаетесь, 753-й? Вам здесь нравится?
— Он без сознания, — сказал тот, кто сопровождал начальника блока.
— Зробым сознательным, — опять пошутил старшина Пидорко.
— Вы уж постарайтесь, Пидорко. Только не перестарайтесь. Знаю я вас.
Казакевич вышел из камеры, именуемой в профессиональном обращении «сейфом», продолжая думать о странной улыбке 753-го. Тюрьма для особо опасных преступников включала в себя полторы тысячи одиночных камер-сейфов, сваренных из стальных листов, и была заполнена теми, кто уже не мог рассчитывать на обретение свободы или хотя бы изменения жизни.
Железный замок, именуемый зэками «спящая красавица», каждый свой день заканчивал в полной тишине. Сумрак ночи неслышно вставал из-за её пугающих неприступностью стен, затушёвывая незрелой темнотой далёкие спины гор. Ветер, шаставший весь день по безлогой долине, прятался в ельник у ручья до следующего утра, поскуливая временами заблудившимся псом. Весь мир становился серо-синего цвета, а тюрьма — не сказка ли! — неожиданно вспыхивала хищным бдительным светом, напоминая огромный лайнер в пучине океана. Он манит и пугает, как праздник ночи и приют одиночества, где люди кожей пьют свои законные мучения, расплачиваясь по всем счетам за праздник и приют.
— 753-й повесился!
Голос приходит из смотрового глазка:
— 753-й ещё живой!
— Тягучий, сука! Назло, поди, старается?
Через час в камеру вошёл врач. Осмотрел заключённого, с некоторой растерянностью и непониманием почмокал губами:
— Пожалуй, он будет жить, Пидорко.
Тот с некоторым сожалением посмотрел на прыщавого доктора, почесал затылок:
— Та хай живе, вражина! Сам толком определиться не може: чи жить ему, чи сдохнуть. В сомнениях, рогомет!
— Через неделю… Нет, через десять дней перевести на общий режим.
— Нам бумага нужна, товарищ доктор.
— Завтра напишу рапорт. Вы что курите, Пидорко?
— Махорку, её туберкулёз, говорят, боится. Годно?
— Годится. Знаете, как в том анекдоте: при отсутствии кухарки живём с дворником.
— Педераст, значит, у вас дворник?
Доктор вздохнул, принимая от старшины щепоть махорки:
— Вы — мудрец, Пидорко. Большой мудрец.
— Да уж не глупей этого, — кивнул на зэка довольный похвалой надзиратель. — Учерась говорит: «Душа вернулась». Я аж весь вспотел: покурил дурогону. Он лежит и улыбается. Ну, сумасшедший, какой с него спрос…
Зэк попробовал подняться на следующий день после посещения доктора: очень захотелось есть. Чашка с баландой и пайка хлеба находились под дверью.