***
Всю первую половину дня я навожу порядок в зимнем саду.
Пересаживаю розы из-под задавивших их пышным цветом георгинов, урезаю секатором бойкие плети дикого винограда. Долго думаю, нужны ли маки в одной клумбе с рудбекией, но в результате решаю, что корни их слишком тесно переплелись, да и плотный ковер клевера пострадает при разделении. Потом проверяю температуру и уровень влажности, обхожу весь зал, осматривая систему полива. Садовник, которого я нанял в начале прошлого года, до сих пор исправно следит за поддержанием порядка. Арсеньевичу где-то под семьдесят, и он так же, как и я, с трепетной любовью относится к растениям. Поэтому сад встречает меня терпким запахом удобрений и прелой земли, сладким дурманом лилий-однодневок и тончайшим шлейфом любимой маминой парижской лаванды.
— Ну что, Саша, доволен работой? — бодро спрашивает Арсеньевич. Он улыбается, а глаза, утонувшие в жестких складках морщин, лукаво поблескивают. — Ты как коршун все кружишь-кружишь по саду. Нашел, где я напортачил?
Он спрашивает это весело, но мне становится немного стыдно за пристальный осмотр. Все-таки, Арсеньевич в мое отсутствие с боем отстоял зимний сад у отца, который в отместку за мои выходки хотел спалить здесь каждый росток.
— Нет, вы чудесно справились, — честно отвечаю и достаю бумажник, отсчитывая несколько купюр.
— Это ты, хозяин, убери, — Арсеньевич неодобрительно хмурится. — Ты мне уже на карточку деньги начислил, ничего сверху мне не надо.
Я настойчиво пытаюсь всунуть ему хотя бы двести долларов, но он отстраняет мою руку, резко разворачивается и хромает в сторону выхода. Странный старик. Пока аппетиты нашей прислуги множатся с каждым месяцем, Арсеньевич молча работает за сущие гроши и отказывается от любых премий. Помню, пытался зачислить ему анонимно деньги за сверхурочные, так на следующий же день обнаружил всю сумму наличкой в конверте под дверью.
Возвращаюсь к рудбекии, которая слепо тычется рыжими цветками в стену и морозит лепестки о ее стеклянную панель.
Спустя час, когда за окнами уже сгущаются сумерки, и сад переходит на мягкое искусственное освещение, заходит Громов. Он неловко протискивается между пихтой и мраморным краем фонтана и замирает прямо надо мной, салютуя папкой, что держит в руке.
— Досье на твоего подопечного, как ты просил.
Я вздыхаю. Мое уединение среди статичных спокойных растений вновь нарушает суетный внешний мир, который бесцеремонно врывается, когда его не ждешь, напоминая о себе звонками, сообщениями, даже чертовым Громовым, чье бесстрастное лицо мне опротивело уже за жалкие семь секунд. Его крупный римский нос и полные губы, немигающие карие глаза, которые пристально уставились на меня, приглаженные длинные волосы. Дыхание с резким запахом мятной жвачки, напряженная поза. Сейчас мне ненавистно в нем все, потому что он нарушил мой покой.
Мечтаю о том, чтобы он поскорее съебал.
— Подозреваю, у инвалидов не самая интересная жизнь, — произношу с легким раздражением, надеясь, что Громов не станет читать вслух. Но он отрицательно качает головой:
— Ты удивишься.
Втыкаю совок в мягкую податливую землю и поднимаюсь, отряхивая руки. Что ж, придется ознакомиться.
— Ты его уже видел вчера, — напоминает Громов, листая свои бумажки. — Никиту этого.
— Новенький? — пытаюсь припомнить хотя бы внешность, но все, что запечатлелось в памяти — он сидел рядом с Виктором, и они весь урок рубились в морской бой. Так себе интеллектуальное развлечение. — И что же в нем должно меня привлечь?
Звучит слегка двусмысленно. Громов, похоже, улавливает это в самой интонации, потому что на мгновение поднимает на меня колючий взгляд. Да, Дима, когда-то нас с тобой связывало нечто большее, чем просто начальственно-подчинительные отношения, но совсем не обязательно каждый раз унижаться, напоминая о себе и своих чувствах.
Ненависть к Громову во мне поднимается сразу на несколько пунктов.
— До аварии он был баскетболистом, — взгляд Димы вновь опускается на бумажки. Его голос звучит по-прежнему равнодушно. — Пользовался популярностью, медали собирал, даже по городу.
— Как интересно.
Я зеваю, но не наигранно. Просто разница во времени с Америкой, препирательства с отцом и мелкая работа по саду меня порядком вымотали.
— Тебя заинтересует то, как он стал инвалидом, — только теперь я замечаю, что взгляд Димы не движется по строкам. Он не читает, просто отводит глаза, не решаясь их поднять. И это странным образом заставляет меня напрячься. — Он попал в аварию. Машину, в которой он ехал, два года назад сбила твоя мать.
Сердце невольно екает.
Тот страшный день, врезавшийся мне в память, вновь кадрами мелькает на обратной стороне машинально опустившихся век. Моя мать, маленькое солнышко, улыбчивая жизнерадостная женщина, которую отец вывел из себя очередной заебистой ссорой, впервые напилась до беспамятства и вылетела на своей ауди на встречку, протаранив три машины, и вместе с грузовиком слетела в овраг. Это показывали по новостям целую неделю, количество жертв — умерших и просто раненых — превысило три десятка. Поэтому я почти не удивлен совпадением. В такую статистику попасть несложно.
Задуматься меня заставляет другое. Я столько раз прокручивал в голове сцену аварии, представляя ее, судорожно размышляя, кто из участников стал последней шестеренкой механизма, выбросившей машину матери с шоссе. Кто-то неудачно вывернул руль, или кто-то отвлек водителя нечаянным разговором. Кто-то копался в пакете с едой из фастфуда, глядя на дорогу лишь краем глаза, или кто-то вдавил педаль газа, врезавшись в мамину тачку так, что у нее не осталось и шанса удержаться на мокрой от дождя дороге. Кто-то слушал музыку и оказался застигнут врасплох тем, что ремень безопасности врезался в грудь. Кем был этот Никита?
— Оба его родителя погибли, а у него отказали ноги. Теперь живет со старшим братом, — заканчивает Громов на той же отстраненно равнодушной ноте. Я медленно киваю.
Значит, Никита стал одной из последних ошибок матери. Сардоническим напоминанием для меня, что и она не была безгрешной. Мне уже невыносимо думать об этом инвалиде, уже ломит кости от желания никогда больше его не видеть.
— Никита Воскресенский не знает, что это была твоя мать, — говорит Громов тихо, замечая что-то недоброе в моем взгляде. Конечно, два года назад отец приложил к этому делу руку. Заплатил нужным людям, договорился с одним из высокопоставленных друзей, избавился от документации, сделал так, чтобы не прошло ни одно из заявлений родственников жертв аварии. У отца есть выгодные связи в городе. — Послушай, Алик…
Я морщусь, отворачиваясь лишь затем, чтобы не видеть сочувствия в его взгляде.
— Оставь папку в холле и можешь идти.
— Да я же просто…
— Дим, съеби, пожалуйста, — вкладываю в голос толику вежливой настойчивости, но этого и не требуется. Громов безупречно срабатывает на собственное имя в моем исполнении. Смущенно бормочет «конечно, как хочешь» и идет к выходу, только и слышно, как шуршит гравий под его тяжелыми шагами.
Я вздыхаю, силясь прогнать все ненужные мысли.
И возвращаюсь к рудбекии.
***
Как ни странно, во мне не находится желания пренебречь приказом отца быть хорошим мальчиком. Даже приезжаю в школу я не на мотоцикле, а на хонде с личным водителем. Отсылаю подоспевшего Ромашку принести мне стаканчик капучино из кафетерия, здороваюсь с охраной в холле. Лениво плетусь по школьному коридору с сумкой наперевес, все только провожают настороженными взглядами.
Шушукаются за спиной, оглядываются, даже ненавязчиво обходят стороной.
— Бу! — поддавшись внезапному порыву, негромко рявкаю на первоклашку. Он вздрагивает всем тельцем, сжимает в кулачках лямки рюкзака и с невразумительным писком уносится прочь.
Даже детей малых мною пугают. Смешно.
В лифте качусь вместе с Виктором Лебедевым. Мелкая сошка, сын инженера у Романова-старшего, а ведет себя так, будто всех здесь знает как облупленных, и мы его чем-то до глубины души обидели. Когда он видит меня, его веснушчатое лицо сразу каменеет, широкие губы растягиваются в презрительной усмешке.