Между тем у многих были нормальные родители.
Тяжелее всего было сознавать, что первый год пребывания в этой колонии, мы оказались лишены права свиданий и переписки. Сам слышал, как крепкие и неунывающие пацаны ночью плакали в подушку.
Возраст в нашей колонии был ограничен, до четырнадцати лет. Говорят, раньше здесь содержались парни до восемнадцати, так жизнь младших была сплошным кошмаром, потому что старшие, отравленные гормонами, приставали к малышам, не понимая, и не желая понять, что в нашем возрасте даже разговоры «про это» противны, не то что…
После внеочередной проверки старший контингент от младшей группы отселили, но и в двенадцать, а, особенно, в четырнадцать лет, находились «озабоченные». Но не будем о грустном, а то ещё вспомнятся адвокаты. С моей «убойной» статьёй предлагать что-либо, было бесполезно, а вот воришкам предлагали.
Теперь же воспитателей, вернее, воспитательниц, вполне устраивал тот порядок, который мы навели здесь. До этого в колонии творился настоящий беспредел, постоянные мордобои, борьба за власть, обыкновенное издевательство, как бывало, в детдоме. Днём все ходили по струнке, а ночью, после отбоя, дежурный воспитатель запирался в своей комнате, и спокойно там спал, а ребята что хотели, то и делали.
«Откуда у тебя синяки под глазами?»
«Наткнулся ночью на угол кровати».
Когда сюда попал Серёжка Князев, по кличке Князь, всё изменилось. Князь сколотил из бывших бунтарей крепкое боевое ядро, и, в кровавой разборке, победил беспредельщиков.
Бывшие «короли» стали бунтарями, зато «серые» успокоились. Никто их просто так не таскал на расправу, никто не отбирал у них еду, даже посылки ребята приносили нам сами, и мы всё делили, по совести.
Основным делом, которым мы здесь занимались, была учёба.
Утром подъём, зарядка, завтрак, затем в классы, на уроки. Вели уроки у нас гражданские учителя, даже молодые девушки, в присутствии, правда, конвойных, с плёткой и при оружии.
Но это они напрасно. Никто из ребят не осмелился бы обидеть женщину, ребята очень тосковали по мамам, у кого они были.
Учителям у нас нравилось. Платили им хорошо, а такой дисциплины не было ни в одном классе на воле. Когда учительница говорила, даже мухи замирали, не мешая слушать. Ребята старались угодить учительнице, учились не на страх, а на совесть, хотя страх тоже присутствовал, в виде розог за нерадивость.
Но самым худшим наказанием для нас было услышать от учительницы, что она недовольна тобою.
Бывало ведь, что, сменившись с поста дневального, ребята шли работать на кухню, или ещё куда, мало ли работ по хозяйству, и на выполнение «домашнего» задания не оставалось времени. Мне даже приходилось несколько раз просить не ставить им, пока, двойки, объясняя причины.
- Но ведь ты, Милославский, находишь время, чтобы сделать уроки, а Петров, почему, не успевает?
- Простите его, Алла Дмитриевна! Я лично прослежу, чтобы Петров выучил уроки!
Петров, освобождённый от нарядов, учил всё наизусть, и на следующем уроке ответы сыпались из него, как из рога изобилия. Учительница улыбалась, тогда радовался весь класс.
Бунтарей я не выручал. Они сами выбрали себе трудную судьбу, пусть ей и следуют.
Меня выбрали старостой класса, я водил класс, строем на обед, на учёбу, на хозработы. Колька был моим заместителем. Он занимал отряд работой, следил за качеством.
Мне работать было нельзя, я разрабатывал кисти рук, думая о своём будущем.
Честно говоря, мне было непонятно, зачем меня сюда определили? Чем мы, находясь за решёткой, можем принести пользу обществу? Зачем нас учат, если потом расстреляют?
Конечно, когда судья стукнула молотком, она сказала:
- Опасен для общества! Приговаривается к высшей мере наказания: смертной казни через расстрел, с отсрочкой на пятнадцать лет, которые осужденный должен отбывать до исполнения приговора в колонии строгого режима.
Таким я здесь был не один.
Заместитель начальника колонии по воспитательной работе, на «классном часе» рассказывал нам, что такие приговоры частенько отменяются, по истечении срока давности. Для этого судьи специально дают малолетним преступникам максимально возможный срок.
Тем более, зарекомендовав себя с лучшей стороны, можно подать апелляцию, и выйти на свободу с отличной характеристикой примерного гражданина. С паспортом, и маленькой отметочкой в нём.
А я думал, прохаживаясь по территории, что выпускники из колонии нужны нашей великой Родине ещё меньше, чем выпускники детских домов.
Так и потекли наши однообразные, но не скучные дни. Скучать нам не давали, уроки шли без перерыва, хозяйством мы занимались сами, а со временем я выпросил разрешения заниматься спортом на нашем стадионе. Жизнь входила в колею, с той лишь разницей, что я стал отчаянно тосковать по Ниночке. Почему-то только по ней. Котят вспоминал уже с ласковой грустью, папу с мамой из прошлой жизни я увидел, побыл с ними даже две недели, а не одну.
Все остальные друзья… Что ж, с глаз долой, из сердца вон. Даже если бы разрешили писать письма, что я напишу? Что сижу за решёткой, в темнице сырой?
Между тем, в этой темнице появился наставник, отличный плотник, даже, по-моему, столяр.
Исправительное учреждение не пожалело денег на хороший лес, многие ребята оказались способными к плотницкому и столярному делу, начали творить настоящие чудеса, собирая красивую мебель. Сначала обустроили свои отряды, потом, когда приобрели ценные породы дерева, начали делать вещи на продажу. За нашими стульями и столиками выстраивались очереди. А за ребятами, выгонять их из мастерской, на построение, отправляли меня. Выгнав всех, сам задерживался, вдыхая вкусный аромат свежего дерева.
Недолго я здесь пробыл. Около месяца, или немногим больше, не ставил я зарубок на дереве, или отметок на стенах. Уже похолодало, когда, на вечернем построении, «особо опасных» отделили и увели в барак, который мы готовили к ремонту, и по этому поводу пустовал.
Там, построив нас, которых набралось двадцать человек, объявили, что переводят в другую колонию. О причинах, само - собой, никто ничего не сказал.
Подогнали закрытую машину, запихали туда всех. Последних ребят загоняли прикладами, потому что не влезали в переполненный кузов.
Весёлая жизнь кончилась, понял я, увидев азиатские лица конвойных.
Из машины нас выгрузили на железнодорожной станции, под охраной немецких овчарок, посадили в поезд, где я познакомился с прелестями «столыпинских» вагонов. Но, вероятно, для нас, как для детей, делали скидку. У нас были тюфяки, набитые соломой и солдатские одеяла, даже простыни, нижнее бельё, в виде кальсон. Где только взяли, такие маленькие? Неужели спецзаказ? Даже кормили, можно сказать, неплохо.
Перед окончательной отправкой на юг, на какой-то пересылке, меня привели в камеру для свиданий, в которой устроили встречу с матерью.
Не знаю, как её лечили, но, когда нас забирали в детдом, мать была вполне адекватна.
Сейчас передо мной сидела поседевшая тихо помешанная женщина, с блуждающим взглядом. Она больше следила за конвойным, чем обращала внимание на меня.
- Мама! – решился спросить я, - Ты меня узнаёшь?
- Узнаю, конечно! Не считай свою мать дурой! Бросили мать, сдали в «дурку», ещё издеваются! Где Лиза? Почему не приходите? Как отец? Не завёл ещё себе любовницу? – мать хрипло и страшно расхохоталась.
- А ты? Как учишься? Слушаешься Лизу? Скажи, чтобы обязательно зашла. Разговор есть.
- Мама! – вытолкнул я из себя, но понял, что больше ничего внятного не услышу, потому что мать начала напевать колыбельную, её взгляд ушёл куда-то внутрь себя.
- Лизонька, дочка, ну, что не спишь? Животик болит? Спи, моя хорошая, всё пройдёт, заживёт твой животик! - сказала мать, и волосы на моей голове зашевелились от понимания того, что мать всё узнала о Лиске, и сознание её помутилось окончательно.
- Что случилось? – спросил меня первым делом Колька, когда я вернулся.