Степан Рза был уже у порога, когда низкий голос комдива остановил его:
– Говоришь, Казорин тебя через силу терпит? А ты скажи товарищу Казорину, что искусство в нынешних военных условиях приравнивается к винтовке и пулемёту. Это не я сказал, это товарищ Сталин сказал. И ещё скажи, что броня нынче вещь прозрачная. Нет, про это не говори, про это я ему сам скажу.
Тихое полярное солнце работало по режиму лета. Конвоируемое сонными облаками, оно то ныряло в вату, выжигая облако изнутри, то послушно текло над тундрой, оставляя в тысячах водоёмов свои лёгкие, праздничные следы. Погода для здешних мест стояла почти тропическая, температура в иные дни зашкаливала за двадцать, и Степан радовался теплу, радовался пространству жизни, дарованному ему под старость, он учился у тундры щедрости, выраженной в скудости красок, как когда-то учился у Аргентины быть спокойным среди буйства палитры. Он всегда чему-то учился – у воды, у дерева, у вещей, – и сейчас, идя по лежнёвке, утопающей в светлом мху, он учился у этих мест отречению от избытка и пестроты.
Ледниковая спрессованная перина, чуть прикрытая болотистой почвой, не дарила пустой надежды на беспечное и праздное будущее. Это было правильно и понятно: труд есть труд, но и земля есть земля; как ты ни уродуй природу, как ни отравляй её кровь, как ни задымляй её лёгкие ядовитым газом цивилизации, всё это откликнется послезавтра. Труд необходим для того, чтобы дать человеку выпрямиться. То же самое и искусство.
Холм с наезженной широкой тропой возвышался над круглой чашей, на дне которой расположился лагерь. Клинья леса – сосна и лиственница – приближались к лагерю с юго-запада, но по верному древесному чувству деревья медлили на подходе к зоне и, бросив несколько кривоватых сосенок на откуп людской корысти, отступали по дуге к северу.
Слева за пространствами лесотундры туловищем убитой птицы одиноко лежал Урал. Снежные высокие пики холодно смотрели на мир, равнодушные, как металл винтовки, целящей в приговорённого человека.
Степан Рза шёл, не оглядываясь, по пружинящему «тротуару» лежнёвки, то и дело сходя на мох и сбивая с зарослей княженики узелки несозревших ягод. С озерца, мелькнувшего за кустами, снялась стайка озёрных птиц. Покружившись над блестящей поверхностью, гуси шумно опустились на воду. Человек – опасное существо, особенно в военное время, но у этого, идущего по тропе, нет в глазах голодного блеска, отличающего путника от охотника.
Путь Степану предстоял долгий. Почти двадцать километров до Лабытнанги, ну а там уж до Салехарда рукой подать. Расстояние его не пугало. Если пройденные за жизнь километры выстроить в единую линию, то эта длинная дорога-одноколейка давно вывела бы упрямого ходока к той желанной стране Утопии, где кончаются печали земные. Только вот дороги Степана завершались всякий раз бездорожьем, но и это его, в общем, устраивало, потому что в стране Утопии он чувствовал бы себя чужим.
Двадцать километров до Лабытнанги, и если бы не летнее половодье, он бы к ночи был уже возле пристани, на долблёнке переплыл Обь и, глядишь, часам к трём утра ночевал бы у себя в мастерской. Но в июне тундра водолюбива, каждая протока и ручеёк набухают, как вены у роженицы, а Степану с его хворями и болячками путешествие по студёным водам не сулило прибавления жизни.
– Хей! – услышал он сзади окрик.
Обернувшись, он сперва испугался, потому что на него полным ходом неслась бешеная собачья упряжка. С высунутыми алыми языками, брызжа пенящейся серой слюной, стая ровно, не сбиваясь с пути, молчаливо приближалась к Степану. Это были не полярные лайки, а овчарки, самые настоящие, запряжённые веером, по-остяцки, и тянущие на поводу нарты. Ни такого странного применения явно лагерным, караульным псам, ни тем более таких странных нарт Степану видеть покуда не доводилось. На высоких, по полметра, копы́льях обложенная поплавками на бечеве покоилась, вернее, летела тупорылая железная птица. Застеклённый колпак кабины и клёпаный сверкающий фюзеляж выдавали в этом птенчике на полозьях его лётное, боевое происхождение. Для полного подобия «ястребка» не хватало только винта и крыльев. И по росту он уступал настоящему. Укороченный, обрубленный корпус завершался банальным ящиком с каким-то крытым брезентом скарбом.
Расстояние между собаками и Степаном сокращалось с неумолимой скоростью. Степан резко отступил в сторону, хотя толку от такого манёвра не было, наверное, никакого. Он всматривался в лицо каюра, маячившее за туманным стеклом, но, кроме резкой черты усов, не различал в пятне лица ничего.
– Наррах! – послышался из авианарт приказ собакам отвернуть влево.
Овчарки подчинились приказу, и тут же громкий голос водителя заставил их остановить бег. Нарты встали, застеклённый колпак откинулся, и на Степана уставилось незнакомое молодое веснушчатое лицо.
– Командир гужбата НКВД старшина Ведерников, – представился Степану возница, усатый юноша, почти мальчик, открывая дверцу кабины и спрыгивая на пружинящий мох. – Я вас знаю. Вы ведь тот самый Рза? Знаменитый скульптор?
– Тот самый, – повторил Степан за ним следом. – Знаменитый скульптор. Вас товарищ Дымобыков послал?
– Да… нет… – Юное лицо старшины сделалось каким-то фанерным, а рыжие веснушки на нём превратились в ржавые оспины. – То есть нет… да…
Старшина сглотнул, посмотрел назад, на расползающиеся жерди лежнёвки, утонувшие в синеватом мху, и на всхолмлённое пространство тундры, отделявшее старшину Ведерникова от той точки на карте родины, где он нёс боевую службу.
Тявкнула собака в упряжке, другие дёрнулись, но с места не стронулись, ловя носами запахи тундры и не спуская с чужака глаз.
Наконец командир гужбата погасил своё внезапное беспокойство.
– Залезайте, – сказал он твёрдо, и оспины на его лице расплавились под теплом улыбки. – До Хасляра я вас подкину, дальше – сами, дальше недалеко. Вы ведь в Салехард, правильно?
Он отщёлкнул запор на дверце, показав на место сзади себя.
Не дожидаясь повторного приглашения, Степан втиснулся, куда ему было велено, и устроился на сиденье сзади, спина в спину со старшиной Ведерниковым.
Место не баловало уютом – что-то пёрло из-под кожи сиденья, и приходилось почасту ёрзать, отыскивая удобное положение. Если бы не мшистый покров, а какая-нибудь раздолбанная грунтовка и не этот вездеход на полозьях, а охочий до бездорожья «газик», Степан точно плюнул бы на оказию и потопал по привычке пешком.
Боец гужбата поначалу молчал, лишь то и дело поворачивал голову и мирным глазом косился на пассажира – похоже, всё решался заговорить, но не хотелось показаться навязчивым; он даже на собак не покрикивал, и те гнали без команды и понуканий, должно быть выучив на память маршрут.
Отсек кабины, где устроился пассажир, был отделён от грузового охвостья перегородкой из того же металла, что и отсек, где сидел возница. Изнутри он был обшит мягкой кожей – оленьей, судя по фактуре и выделке. Но в отличие от командирского места, защищённого непродуваемым колпаком, пассажирская часть кабины была открыта пространству тундры.
Степан пытался удержать взглядом две убегающие мокрые колеи, но глаз всё время отвлекался на что-нибудь: на красногроздую подушку цветов, нелепо смятую безжалостными полозьями, на мшистый камень изумрудной раскраски, на лисью поросль ярко-рыжих лишайников, на трепет ветки под стартующим турухтаном. Ветер, вором залетавший в кабину, нёс удушливый аромат багульника, забивающий все запахи разнотравья. Тёмной птицей проносился след облака. На планете хозяйничала война, здесь в июньской циркумполярной тундре благодушничала доверчивая природа.
Нарты резко качнуло вбок. Рза рукой схватился за железяку, выступавшую над барьером борта, но та свободно повернулась по кругу, и пассажира садануло о стенку. Впрочем, мягко, кости не пострадали.
Степан разглядывал предательскую вертушку, пытаясь вникнуть в её тайное назначение. Наконец до него дошло. Поворотная платформа для пулемёта. Паз, скоба, гнездо для крепления. Ставишь сверху на неё пулемёт, и получается будённовская тачанка. На полозьях, на собачьем ходу – приспособленная к условиям Севера. А самолётная кабина, так та вообще делает из нарт бронепоезд.