Советую!
— Вообще-то… нам песня строить и жить помогает, верно?
Милиционеру захотелось плюнуть в сердцах, но он только вежливо козырнул и удалился.
— Спокойной ночи! — сказал Федор пострадавшему. — За пепел, конечно, извиняюсь…
Так и шло время. Но денег хватило только до Москвы.
Южнее столицы состав пошёл на современной тяге. Электровозы мычали по-бычьи мирно, негромко и размышляюще, а колеса заговорили в подполье чаще, и Федор расслышал их затаённый, предостерегающий язык, который понятен далеко не всегда и не каждому.
Снега куда-то исчезли. За окном стремительно и бесконечно летели провода, и по ним вспять бежало солнце. Бесцельно кружилась вокруг дальнего невспаханного кургана тёплая мартовская степь, отчаянно махали крыльями грачи, висевшие в странной неподвижности между небом и землей. И тогда-то пришло в голову Федора странное умозаключение, что жизнь возвращается «на круги своя», что приходится иной раз, вопреки философам, дважды вступать в одну и ту же реку.
Назад, в прошлое, возвращался Федор Чегодаев.
По станице, если откровенно сказать, он не скучал и вообще не принимал всякой прописной лирики насчёт родимой берёзки. Всех девчат станичных и даже Нюшку Самосадову успел позабыть, потому что была она не что иное, как моральное пятно в автобиографии, до краёв полной событиями куда более значительными. Но была в станице у Федора ещё мать-старушка, и потому тянуло хоть на время домой. Целых шесть лет не видал, каждый поймёт! Работал, вкалывал, мотался по белу свету, а последние полтора-два года и писем почти не писал либо посылал их без обратного адреса, потому что не знал, долго ли усидит на одном месте. Хвалиться, опять же, нечем было, а надежда всё же была — обосноваться накрепко, в хорошей должности, и тогда уж обрадовать.
Ничего из этих надежд не вышло, захотелось повидаться, успокоить материнскую старость, а заодно малость передохнуть, оглядеться, понять, что к чему. Вот друзей хороших оставил, жалко! Один Славка Востряков чего стоил! Но не беда, списаться можно потом, когда обстановочка прояснится.
А в жизни, пока он посылал короткие письма — позывные, произошли какие-то перемены. Не те уж были пассажиры в поезде Кавказского направления. Куда-то подевались портфели из крокодиловой кожи, двутавровые заплечья, красные мясистые загривки и вся прочая неразмышляющая апоплексия. Налицо достижения какой-то новой медицины, пока неизвестной Федору, и всеобщая озабоченность. А может, просто сезон не тот?
Хрипящее вагонное радио исходило заигранными песенками. Какая-то девица басила голосом завзятого пьяницы:
Я не знаю, что со мной.
Стала вдруг зима весной -
Чик-чик, чик-чирик,
Моё сердце прыг-прыг-прыг,
Это знает каждый воробей!
Ни складу, ни ладу.
Федор молча поминал забористые словечки от неудовольствия, выкручивал регулятор до отказа и заваливался спать. Но стоило уткнуться в подушку, перед глазами снова мелькали бесконечные провода с бегущим вспять солнцем, снова кружилась вокруг дальнего кургана тёплая мартовская степь, нагоняя тоску. А колёса мерно и настойчиво постукивали на стрелках, как бы зарубки ставили, и навсегда отсекали прошлое.
Стоянка поезда, где Федору следовало сходить, была минутная и в самое неподходящее время, перед рассветом. Федор тихо собрался и перекочевал с чемоданом из тёплого посапывающего купе в стылый тамбур. По тому, как заносило вагон на поворотах и прижимало к стенке, Федор отмечал знакомые места — поезд вошёл в предгорья Кавказа.
Когда в тёмном, слезящемся окне побежали редкие огоньки, пожилая сонная проводница в шинели, похожая на чёрную инвентарную подушку, открыла дверь, лязгнула нижней плитой.
В распахнутую дверь шибануло сырым пространством, грибным сентябрём, хотя ночь по календарю была весенняя.