Уныло вылепленный из крошившегося цемента, он годами не открывался, но упрямо заставлял помнить о себе чугунными мачтами с лампионами молочных фонарей. Под фонарями виднелись углы обомшелых могильных камней. Кто-то что-то говорил о старом кладбище. И только через много лет пришло знание: хоронить в городе запретили после чумы 1771 года – исчезнувшие, в конце концов, без следа надгробия должны были быть старше. Много старше.
Неудобно выдвинувшийся на улицу, Климент стал больше походить на дом. Непонятно торжественный даже в своем запустении среди замоскворецких переулков. И все-таки чем-то неуловимым связанный с ними. По-прежнему молчаливый. Наглухо закрытый. В темных провалах никогда не освещавшихся окон. Ступени у его дверей выступили под ноги прохожим. Стекла барабанов почему-то побились. И высоко вверху было видно, как влетали в них, прячась от непогоды, сизари.
Только он умел быть и иным. В волглой тени тесно придвинувшегося к Клименту бесформенного краснокирпичного дома дверь подъезда словно западала в землю. Узкие ступени карабкались от одной усыпанной звонками и фамилиями площадки до другой. Пелена немытых окон серела глухой стеной, чтобы где-то наверху прорваться радостной сумятицей колонн, колонок, лепных гирлянд, толстощеких детских голов. Климент словно входил в подъезд, чтобы улыбнуться улыбкой, похожей на солнечные летние дни Царского Села, Петергофа, даже Зимнего дворца. Беспечной и манящей улыбкой XVIII века. Растрескавшаяся штукатурка, облетевшая лепнина, затеки побуревшего цвета в прихотливых переборах солнечных лучей заставляли вспоминать не о столь необходимом ремонте, не сделанном вовремя, а о великолепных руинах, которыми так увлекались итальянские мастера гравюры и живописи.
Мимо Климента лежала дорога в университет, и мимо Климента она вела в Третьяковскую галерею. Университетские занятия шли по вечерам в пустых и гулких музейных залах. Каждый вечер еще десяток новых картин и всегда повторение пройденного – к ним надо было дойти через уже знакомые, раз от раза становившиеся все более близкими стены.
И по мере того как понятней становились вехи истории, угрюмое одиночество Климента привлекало все больше. Россыпь архитектурных понятий – что как назвать. Потом их сочетания, складывающиеся в язык времени. Потом время… Со временем было труднее всего. Знакомое название среди бесконечного списка тем для курсовых работ было радостной неожиданностью. Климент, его атрибуция, определение времени и обстоятельств строительства – все начинало рисоваться простым и досягаемым. Передо мной был ключ, который оставалось вложить в заветный замок.
Правда, и с ключом все выглядело совсем не так просто. Не было архитектурных документов, чертежей, планов. Известные до того времени архивы не открыли имени зодчего, молчали и о том, как строился Климент. Одно из интереснейших сооружений Москвы XVIII века – что значили эти слова при отсутствии достоверных данных! Домыслы и предположения не шли дальше имен архитекторов, но не могли обрести и тени достоверности, пока оставались скрытыми годы строительства. С архивами надо научиться работать – только как быть, когда и архивов нет?
Разгадка не могла не существовать. Но в те, теперь уже ставшие далекими годы как было догадаться, что она рядом. Совсем рядом – в запаснике Третьяковской галереи. Портрет великого канцлера Алексея Петровича Бестужева-Рюмина не висел в залах. Его показывали как образец не слишком умелого мастерства крепостных. «Великий канцлер» – так называлась в годы правления Елизаветы Петровны должность, связанная с руководством внешнеполитической жизни России. А. П.