Напротив, она все больше времени проводила в молитвах в своей келье, и глаза ее затуманивала старость и любовь к Богу. Недуг ее усугублялся, и, освобожденную от тяжких послушаний, ее можно было застать в садах или на огороде, где она выращивала лекарственные травы. За неделю до смерти она была замечена там молодой послушницей, сестрой Кармиллой, которая очень встревожилась, увидев, что престарелая монахиня не сидит на скамье, а лежит, вытянувшись, на голой земле, – опухоль выпирает из-под одеяния, плат сорван с головы, а лицо подставлено лучам предвечернего солнца. Подобное считалось вопиющим нарушением монастырских правил, но в ту пору недуг уже так глубоко укоренился в теле сестры Лукреции и ее страдания стали столь очевидны, что достопочтенная мать настоятельница не нашла в себе сил укорить бедняжку. Позже, когда настоятельница удалилась, а сестру Лукрецию унесли, Кармилла принялась сплетничать громким шепотом, эхом разносившимся по трапезной: мол, непослушные волосы монахини, высвободившись из-под плата, серебряным нимбом сияли вокруг ее головы, а лицо озаряло счастье; вот только улыбка, игравшая у нее на губах, была скорее торжествующей, нежели умиротворенной.
В ее последнюю неделю, когда боль захлестывала сестру все более мощными волнами, стремясь утянуть за собой, в коридоре возле ее кельи запахло смертью, он заполнился зловонием плоти, словно разлагавшейся заживо. Опухоль к тому времени так разрослась, что не давала сестре сидеть. Приводили церковных врачей, приглашали даже одного доктора из Флоренции (обнажать тело дозволялось, если того требовало облегчение страданий), но она отказалась их видеть и никому не позволила облегчить свои муки.
Опухоль по-прежнему была скрыта от глаз. Стояло лето, и в ту пору монастырь будто варился в кипятке днем и изнывал от зноя ночью, но сестра Лукреция по-прежнему лежала под одеялом в полном облачении. Никто не знал, как давно недуг разъедал ее плоть. Монашеские одеяния нарочно кроились так, что под ними совершенно невозможно было угадать изгибы и выпуклости женского тела. Пятью годами раньше, к величайшему поношению, какое только выпадало монастырю со времен прежних беспутных дней, четырнадцатилетняя послушница из Сиены скрыла девять месяцев тягости так успешно, что ее раскусили, лишь когда сестра кухарка наткнулась на остатки последа в углу винного погреба и, испугавшись, уж не внутренности ли это какого-нибудь полусожранного животного, стала обшаривать помещение, пока не обнаружила на дне бочки с вином для причастия крошечное распухшее тельце, придавленное мешком муки. Самой юницы и след простыл.
Месяцем ранее, после своего первого обморока на заутрене, сестра Лукреция призналась, что некоторое время тому назад в ее левой груди поселилась опухоль, которая, словно маленький вулкан, мучит ее тело, отдаваясь в нем злобными толчками. Но с самого начала она твердо заявила, что никакого вмешательства не требуется. После беседы с матушкой настоятельницей, из-за которой та опоздала на вечерню, этой темы более не касались. В конце концов, смерть есть лишь веха на долгом пути, и в доме Божием ее ждут не со страхом, а с надеждой.
В последние часы сестра обезумела от боли и жара. Сильнейшие травяные отвары не приносили ей ни малейшего облегчения. Если прежде она сносила страдания со стойкостью, то теперь ревела всю ночь, будто зверь, и от этого отчаянного воя в страхе пробуждались молодые монахини в соседних кельях. Сквозь вой иногда прорывались слова – то стремительным стаккато, то глухим шепотом, будто строки какой-то яростной молитвы; латынь, греческий и тосканское наречие сливались в единый и неразделимый поток.