Король! Сегодня это лишь слово, тогда же то было нечто ужасное – исключительное существо, приближенное скорее к небесам, нежели к земле.
Элегантный, отважный, сильный и крепкий в свои двадцать пять лет, Людовик X улыбался подданным, гарцевал на коне, обменивался шутками с буржуа, приветствовал женщин, здоровался с мужчинами.
И Париж, еще не отошедший от того кровавого кошмара, каким было для него правление Филиппа Красивого, Париж, не дышавший полной грудью долгие годы, восторгался и аплодировал, веря в то, что его бедам пришел конец, так как для народа смена правителя – это всегда надежда, которая рождается, рискуя вскоре угаснуть.
– Ах! Какой славный король! Как он улыбается своему народу!
– И сварливый! До чего же сварливый!
– Да, сварливый! – кричал Людовик, на ходу подхватывая слово. – Ведь сварливый, ко всему прочему, означает и «задира», «вояка». Так что бойтесь, мои – они же ваши – враги!
– Да здравствует Людовик Сварливый!
Народ ревел от радости, воодушевленный такой доброжелательностью и великолепием кортежа, который продвигался по городу с ослепительной помпезностью. И все же…
В этом же кортеже, тотчас же после королевской свиты, босиком, с опущенной головой и блуждающим взглядом, со свечой в руке, шел между двумя монахами и двумя же помощниками палача – то был его персональный эскорт – некий несчастный.
Первый выезд короля являл собой и первое же увеселение.
Увеселением тогда было то, что теперь мы именуем торжественным открытием.
То, что собирались торжественно открыть в то утро, представляло собой монументальное сооружение, построенное за долгие месяцы работ и немалые деньги по приказу Ангеррана де Мариньи для нужд Его Величества короля Филиппа Красивого. Людовик X унаследовал от отца не только министра, но и сей монумент.
И монументом этим была виселица Монфокон!
* * *
Никому в толпе не было никакого дела до приговоренного, которому предстояло первым опробовать новую виселицу – честь, от которой бедняга, вероятно, с радостью бы отказался. Его имя? Если кто его и знал, то очень немногие. Его преступление? О нем было известно не больше.
До него никому не было дела, за исключением разве что высокого, могучего мужчины с ледяным и высокомерным лицом в роскошных одеждах, что ехал верхом по правую руку от Людовика X.
И этим мужчиной – единственным, повторимся, кого заботил смертник – был граф Карл де Валуа, дядя короля!
Приговоренный время от времени резко вскидывал голову и бросал на графа полный отчаяния взгляд, в котором пылала неприкрытая угроза. Тогда граф – в те годы особа весьма влиятельная – вздрагивал, бледнел и слегка пришпоривал лошадь.
Какая загадочная связь могла существовать между этим надменным персонажем, стоявшим на ступенях престола почти столь же высоко, как и король, и несчастным смертником, которого собирались вздернуть на Монфоконе?
Почему взгляд этого переданного палачу человека вызывал дрожь у того, кто держался в кортеже рядом с королем?
По мере прохождения кортежа толпа рассеивалась; одни бежали к фонтану, который на протяжении всего дня бил вином, другие – и таковых было гораздо больше, – останавливаясь вокруг менестрелей и музыкантов, что на перекрестках пели более или менее уместные лэ, направлялись к Порт-о-Пэнтр (позднее – ворота Сен-Дени), дабы занять место у виселицы Монфокон.
И на всех улицах, по которым проезжал Людовик X, наблюдалась всеобщая радость, повсюду разносились одни и те же приветственные возгласы, коих поочередно удостаивались все придворные, входившие в этот великолепный кортеж.
Все?.. Нет. Ропот недовольства, глухие проклятия пробегали по рядам высыпавших на улицы парижан, вынуждая людей содрогнуться от страха и ужаса, когда взгляд их останавливался на только что виденной нами мрачной физиономии графа де Валуа, дяди короля, и еще более мрачной и неспокойной физиономии Ангеррана де Мариньи, первого министра.
Валуа и Мариньи, один – слева, другой – справа от Людовика X, обменивались смертельными взглядами. Непримиримая ненависть, внесшая раздор между этими людьми, теперь проявилась со всей очевидностью. Раздавленный, мучимый злобой и завистью, утративший все свое влияние при Филиппе Красивом, Карл де Валуа годами копил в себе желчь.
Какую ужасную месть готовил он теперь, когда королем стал его племянник?
Так или иначе, из толпы в адрес и одного, и другого неслись одни и те же глухие проклятия – их боялись и ненавидели в равной мере.
Но вскоре, словно волшебный лучик рассеял эту тучу страха и ненависти, настроение людей заметно улучшилось; вновь раздались приветственные возгласы – народу явилась та, ради которой, казалось, и звучали все эти колокола и фанфары, ради которой взошло весеннее солнце, ради которой развевались знамена, та единственная, кому были готовы подарить свою любовь двести тысяч парижан – королева, Маргарита Бургундская.
III. Монфокон
Огромные подмостки. Король уселся в стоявшее под навесом большое позолоченное кресло. У основания подмостков столпилась стража. Нещадно палит солнце; народ, вечный зритель подобных пышных мизансцен, возбужден – его ждет грандиозное зрелище, красочное и величественное!
Принцессы остались в повозке, немного впереди подмостков.
Меловой холм искрится золотом, сталью, украшениями, драгоценностями… и на все это великолепие отбрасывает свою чудовищную тень виселица…
Да какая!.. Огромная каменная площадка, на которой высились шестнадцать громадных столбов, поддерживающих три яруса мощных брусьев с болтающимися на них цепями.
Вся эта конструкция заключала в себе невероятное нагромождение «окон» и «ячеек», в которых одновременно могли висеть до сотни приговоренных; это походило на ужасный сон, и Ангерран де Мариньи улыбался сему сну, созданному из строительного камня и железа. Улыбался, пересчитывая нити этой гигантской паутины.
А Карл де Валуа взирал на смиренно склонившегося перед королем первого министра с завистью. Карл де Валуа задыхался от ярости перед этим новым триумфом своего соперника.
– Вот, сир, – говорил Ангерран де Мариньи, – что я построил во славу и ради безопасности вашего выдающегося отца, и, смею вас заверить, все это не стоило государственной казне ни одного денье. Эта виселица, – добавил он с широким жестом, – возведена исключительно на мои скромные средства. То, что я хотел преподнести отцу, я отдаю сыну и буду очень счастлив, если мой король останется доволен моим усердием.
– Слава Богу! – вскричал Людовик X. – Вы верный слуга, а эта виселица воистину прекрасна.
Толпа приветствовала Мариньи гулом восхищения, и тот смерил Валуа уничижительным взглядом.
Последний заскрежетал зубами и вытер капли пота, выступившие на лбу от снедавшей его ненависти.
В этот момент какой-то человек, коему удалось взобраться на подмостки, пробился к графу де Валуа и коснулся его руки. Откинув полу плаща, он показал графу нечто… ларчик, который поспешил приоткрыть, после чего шепнул несколько слов на ухо.
Валуа, схватив ларчик, распрямился во весь рост, устремил пылающий радостью взгляд на Мариньи и прошептал едва слышно:
– Вот ты и попался!.. Теперь я раздавлю тебя как клопа!
Парижский прево, видя, что король начинает скучать, подал знак палачу кончать с тем, кого должны были повесить.
Каплюш, заплечных дел мастер, подошел к приговоренному.
В этот смертный час бедняга в последний раз поднял глаза на Валуа, и тот побледнел.
– Дайте мне слово! – громко выкрикнул приговоренный.
Граф вздрогнул.
Но в эту секунду, когда все замолчали, чтобы услышать, что желает сказать смертник, кто-то в толпе трижды настойчиво протрубил в рог.
Все – король, королева, принцессы, придворные, стража, палач – все повернулись в ту сторону, откуда шел звук, и увидели группу из двадцати всадников, во главе которых находились трое юношей с гордыми лицами.