Ты, главное, никого не пускай. И ставни пока на засовах держи. Ружье у тебя есть?
– Нет.
– Дать?
– Не надо, я не умею.
– Я к вечеру еще заеду.
Весь недолгий день Освальд, как неприкаянный, слонялся по темному дому. Вечером Ян не приехал. Ночью Освальда донимали то шаги, то стук в окно; он вскакивал, дрожа, и ждал, когда звук повторится; звук не повторялся. Через день на маленькой белой танкетке приехал офицер в черной форме и велел Освальду ехать с ним. Он привез его на лесную поляну, где около костра грелись три солдата, а на пятнистом брезенте посреди поляны лежали пятеро, раздетых до белья. Четверых Освальд не знал. Пятым был Ян. У всех на груди напротив сердца были серо-коричневые круглые пятна с черной дырочкой в центре.
– Он был у тебя? – спросил офицер Освальда.
– Да, – сказал Освальд. – Два дня назад.
– Водкой его поил? – спросил офицер.
– Дал с собой, – сказал Освальд. – А что? Офицер, не размахиваясь, ударил его по скуле.
– Положить бы тебя шестым рядом с ними, – мечтательно сказал он, покачиваясь на скрипучем снегу с пяток на носки. – Теперь у них машина, форма полиции, форма гражданских гвардейцев, винтовки, гранаты... Много водки дал?
– Литр, – сказал Освальд и заговорил торопливо, захлебываясь концами слов: – Так ведь, господин офицер, как полицейскому-то не дать, когда просит, это же невозможно совсем, это же вовсе никак невозможно, и на опохмелку даем, и просто так, а уж в мороз-то, само собой, отказать нельзя, вы же понимаете, господин офицер...
– Дорого твой литр отечеству обошелся, – сказал офицер ледяным голосом. – Ладно, иди.
– Домой? – не поверил Освальд.
– Домой, домой, – отмахнулся от него офицер. – С глаз моих!
– Вот спасибо, – сказал Освальд, пятясь и кланяясь, – вот спасибо-то...
Пешком до дому он добирался полтора часа и основательно замерз: лицо, руки, ноги. Отогрелся он быстро, но никак не мог унять дрожь. Все становилось как из киселя, едва он вспоминал глаза офицера – а вспоминал он их тем чаще, чем сильнее старался забыть, – глаза желтые, как у кошки, воспаленные – то ли с похмелья, то ли от бессонницы, – с крохотными зрачками, неподвижные – глаза убийцы, понял Освальд. Ему стало еще страшнее. Не убежать, не спрятаться – найдет, догонит. Не задобрить, не купить... В какой-то момент он поймал себя на том, что встает и одевается, чтобы куда-то идти. Потом он оказался у мельницы, дверь почему-то была открыта, горела керосиновая лампа, и в дальнем углу, за жерновами, на связках пустых мешков сидели двое. Освальд обмер, но один из сидящих повернулся так, что осветило его лицо, – это был Альбин. Кричать на него и ругаться было бесполезно. Второй был незнакомый, в стеганке и ватных брюках, и в полутьме Освальд не сразу разобрал, что это китаец.
– Лю? – спросил Освальд, вглядываясь в него. – Ты что тут делаешь?
Альбин замычал и замахал руками перед лицом Освальда, а потом стал пальцем выводить на полу буквы. Это был не Лю, а его младший брат, он приехал к старшему, но теперь, когда Лю убило, ему некуда идти, жить же там, где убило Лю, он боится. Пусть он помогает на мельнице.
Это было и хорошо, и не очень. Освальд подумал, прикидывая все расходы и выгоды, потом сказал:
– Хорошо.
Альбин залопотал, захлопал китайца по плечу, заулыбался. Китаец тоже робко улыбнулся.
– Понимаешь по-нашему? – спросил Освальд, выговаривая слова медленно и четко.
Китаец посмотрел на Альбина. Альбин замычал и завертел головой. Тогда Освальд показал на жернов и раздельно сказал:
– Жер-нов. Жер-нов. Показал вокруг и сказал:
– Мель-ни-ца.
Показал на Альбина и сказал:
– Аль-бин. Мас-тер. Показал на себя и сказал:
– Хо-зя-ин.
К весне китаец знал три десятка слов и понимал еще столько же.