Только за обедом он отворачивался от окон, но чувствовал (он всегда это чувствовал), как там за спиной распирает арестантская тоска тюремные стенки, жмет на кирпич, как вода на плотину. И ему казалось, что он сейчас за обедом, пока что, спиной подпирает тюремные стены.
Груня подала первую тарелку отцу.
Смотритель налил из расписного графинчика себе и Вавичу.
Виктор каждый раз не знал: пить или нет?
"Выпьешь - подумает: если с этих пор рюмками, так потом бутылками". Не пить - боялся бабой показаться.
Смотритель каждый раз удивленно спрашивал:
- Не уважаете? - И опрокидывал свою рюмку. Вавич торопливо хватал свою и впопыхах забывал закусывать.
Смотритель ел наспех, как на вокзале, и толстыми ломтями уминал хлеб, низко наклоняясь к тарелке.
Груня ела весело, как будто она только того и ждала целый день - этой тарелки щей. Улыбалась щам и, как радостный подарок, стряхивала всем сметаны столовой ложкой.
- Ой, люблю сметану, - говорила Груня и говорила, как про подругу.
И Вавич думал, улыбаясь: "А хорошо любить сметану!" И любил сметану душевно. Вавич чувствовал поблизости, здесь, на столе, Грунин открытый локоть, и его обдавало жаркой жизнью, что разлита была во всем широком Грунином теле. И он щурился как на солнце, с истомой потягивал плечами под белой гимнастеркой.
После второй рюмки Петр Саввич скомандовал Груне:
- Убери!
Смотритель боялся водки, и Груня каждый раз опускала глаза, когда прятала графин в буфет.
Палец
ЧАЙ пил Петр Саввич уже сидя на диване, лицом к окнам. За чаем он еще позволял себе не смотреть, а только посматривать. И ему хотелось продлить обеденный отдых и навести разговор на смешное. Он громко потянул чай с блюдечка, обсосал усы и весело обернулся к Вавичу:
- Скоро в генералы?
Вавич обиделся. Замутилось внутри. "Что это? смеется?" Виктор покраснел и буркнул:
- Да я не собираюсь... даже... по военной. Но Петр Саввич уж пошел по-смешному:
- По духовной? Аль прямо в монахи?
И смотритель сморщился, приготовился хохотать, натужился животом.
Груня фыркнула.
Вавич не выдержал. Встал. Потом сел. И снова встал, вытянулся. Старик, застыв, ждал и дивился: "Что такое? Почему не вышло?"
Но Виктор до поту покраснел:
- Господин... Петр Саввич... - сказал Виктор. Сорвался, глотнул и снова начал: - Господин...
Груня заботливо смотрела на него, разинув глаза. Вавич обдернул гимнастерку.
- При чем тут... смеяться?
- Сядьте, сядьте, - шептала Груня. Но у Виктора были уже слезы на глазах.
- Если я не стремлюсь по военной, так это не значит... не вовсе значит, что я... шалопай!
У смотрителя сразу ушли глаза под крышку, опять нависли усы и брови.
- Извините, - сказал глухо, животом, смотритель. - Я не обидеть. А напротив даже... Почему? - почтенно. Я ведь слышал, - изволили говорить: в юнкерское. А если так, я даже рад. Ей-богу, ей-богу!
- Сядьте, - сказала Груня громко. Вавич стоял.
- На стул! - сказала Груня и дернула Виктора за рукав. Он оглянулся на Груню. Томительным жаром пахнуло на Виктора. Он сел. Ему хотелось плакать. Он смотрел в скатерть, напрягся, не дышал, чтоб не всхлипнуть.
Петр Саввич пересел на диван ближе к Виктору и начал глухим шепотом:
- Я, простите, сомневался. Какая же это дорога? Верно ведь? Три года в юнкерском. - Смотритель загнул большой палец. Толстый, солдатский. - А потом под-пра-пор-щиком, в солдатской шинели, на восемнадцать рублей, года этак три? А?
Груня подсела, налегла пухлой грудью на стол и смотрела испуганно то на отца, то на Вавича.
И Вавич сразу понял всем нутром, что все, все кончено. Кончено с погонами, с офицерской кокардой. Потому что старик обрадовался, что по штатской. И Виктор обвис. Как будто внутри повисло и хлябает что-то холодное, мокрое.