Извозчик едет далее. Мужичонко продолжает свой путь. Попадается ему кузнец в кожаном переднике и с молотом на плече.
— Никитка! Все еще гуляешь? — улыбается мужичонке кузнец.
— Гуляю, Анисим Макарыч… В лучшем виде гуляю. Праздничные… У нас вчера по деревне престол, так нетто не гулять? Мы батюшку Покров предпочитаем. Пойдем сейчас обнову покупать. Рубаху хочу себе новую ситцевую… А потом спрыснем…
— Ну тя в болото! Я работаю.
— После Покрова да поутру работать! Работа не медведь, в лес не убежит. Пойдем рубаху покупать.
— Какой ты теперь покупщик! Тверезый купишь, а теперь оставь. Купец линючий ситец подсунет.
— Мне подсунет линючий ситец? Нет, брат, я ситец твердо знаю. Вот взял сейчас подол у рубахи в рот, пожевал его на зубу, а потом сплюнул… Не сдал ситец краски — ну, значит, не линючий. А то принес вот из трактира лимончику кусочек…
— Иди-ка ты лучше домой спать, а потом в баню…
— Зачем спать? Я престол справляю. Я праздничный. Анисим Макарыч! Анисим… Ах, чтоб тебя мухи съели! Ушел… — бормотал мужичонко, смотря вслед кузнецу. — Это, стало быть, я опять без компании. Ну, пойдем компанию себе искать.
Мужичонко останавливается перед городовым, хочет вытянуться во фрунт и чуть не падает.
— Чего тебе? — спрашивает городовой.
— Праздничные мы. Престол справляем. А вашему здоровью…
— Проходи, проходи! Нечего тут кривляться-то.
— Господину городовому поклон, — снимает картуз мужичонко. — Кланяюсь твоей чести и угостить тебя хочу, так как мы, значит, по деревне праздничные. Пойдем, братец, поднесу.
— Я тебе сам так поднесу, что не прочихаешься! Двигайся. Нечего станцию-то делать. Иди, куда шел.
— Это за что же такие шершавые слова, коли мы со всей своей лаской? — недоумевает мужичонке
— А за то, что не вводи казенного человека в соблазн, когда он на посту стоит.
— Я из-за Покрова-батюшки преподобного. У нас таперь кажинного человека угощают. А мне с казенным человеком любопытно в праздник…
— Праздник вчера был.
— Врешь. Престол у нас о трех днях бывает. Три дня гуляем. У нас по деревне в первый день пироги пекут, во второй оладьи, а в третий блины… Эх, куда нынче как народ во всей своей гордости недвижим стал! Ты, может быть, супротив меня в своей голове павлина содержишь? Так ты гордость-то эту брось. Ты городовой, а я штукатур и со всем своим чувствием…
— Проходи! Проходи! Что за поярец[9] такой, что из себя дурака строить!
— Мы поярцы? Нет, брат, мы православные христиане и все там будем… У нас душа чиста… А Покров я предпочитаю чудесно… Эх, скучно, грустно мне, молодцу, на чужой стороне быть! — воскликнул мужичонко, покрутил головой, отер слезу, махнул рукой и запел: — «Сторона ль моя, сторонушка»…
— Ты горло-то на улице не дери, а то я тебя в участок отправлю! — крикнул ему вслед городовой.
Мужичонко обернулся.
— Сироту-то? Праздничную сироту-то? Что же, отправляй. Заодно уж нам страдать без семьи родной, — сказал он, отирая слезы полой полушубка. — Ну, народ стал ноне! Сам-то ты прежде кто был, пока в городовых не служил? Ведь мужик тоже… А вот теперь с праздничным мужиком выпить не хочешь. А я сирота… Ты думаешь, я себе компанию не найду? Найду, брат, будьте покойны.
Мужичонко плакал пьяными слезами и даже всхлипывал.
— Найду, брат… Эх, загуляла ты, ежова голова бесталанная! — взвизгнул он и поплелся, покачиваясь на ногах, далее.
[10]
АЙВАЗОВСКИЙ
(Сценка)
Черный купец сидел до одну сторону стола около чайного прибора и пощелкивал щипчиками, дробя куски сахару на более мелкие части. Рыжий купец помещался по другую сторону стола и просматривал газету, вздетую на палку.
— Ну, что Кобургский?[11] — спросил черный купец рыжего.
— Да ничего сегодня про него не пишут. Второй день уж не пишут. Надо полагать, уж не отменили его. Да и пора. Надоел. Ну что ему мотаться в политическом гарнизоне. Побаловал, да и будет.
— Да нешто это можно, обы отменить?
— Отчего же? Бисмарк[12] все может. Погоди, вот конгресс всех нот будет, так и совсем запретят. Из-за чего Бисмарк с Кальноки[13] шушукались-то? Все из-за этого. «Надо, говорят, нам нашего молодца посократить. Достаточно ему мозолить глаза». Довольно. Уж ежели залез, то сиди и пей себе пиво с букивротами, а действовать не смей. Немец немца завсегда послушает.
— Чего ему! Он теперь при генеральском мундире и при шпорах.
— А вот конгресс нот порешит, так и шпоры спилят.
— Уж хоть бы решали скорей. Куда его решат?
— Да куда решить? Решат, я думаю, в Калугу. Этих всех в Калугу решают. Туда и Шамиль решен был[14]. Баттенберга[15] тоже в Калугу везли, да сбежал он с дороги.
Рыжий купец опять углубился в чтение.
— Пей чай-то. Чего тут? Остынет. Вон я кусочков сахару нащипал, — сказал черный купец.
— А вот сейчас, только про Айвазовского юбилей дочту. Юбилей ему устраивают, — отвечал рыжий купец.
— Какой это Айвазовский? Чем он торгует?
— Живописец он, картины водяные пишет.
— О-о! А я думал, наш брат купец.
— Чего ты окаешь-то! Этому стоит юбилей сделать, хоть он и не купец. Главное дело, пятьдесят лет живописного рукомесла день в день выполнил, точка в точку. А это не шутка. Ведь за последнее время у нас все какие юбилеи бывали: семь лет, тринадцать лет, а то так и четыре с половиной. Четырехсполовинойлетний юбилей — нешто это можно. А тут пятьдесят лет! Говорят, он за это время одного полотна стравил столько, что щеколдинской фабрике в год не сработать.
— Водяные картины, ты говоришь, он писал?
— Только водяные. Вода, вода и вода. Вода и небесы — и ничего больше. И ведь в чем штука: только одну синюю краску и покупал. Разве малость белилами разводил.
— Ну, водяные-то картины не мудрость. Вот ежели бы портреты.
— Не мудрость! Нет, ты попробуй-ка пятьдесят лет подряд все одной и той же синей краской. Ведь он ею, может статься, миллион аршин полотна замазал. Да ведь не зря мазал, а надо тоже так, чтобы выходило что-нибудь. А у него было как. Вот поставишь ты его картину к стене, к примеру, а супротив ее утку пустишь, смотришь, утка-то в картину и лезет, на воду, значит, идет. Уток надувал.
— Т-с… Ну, это действительно. А портретов он не писал?
— Ни боже мой! Только одна вода да небесы. Да он и не умеет портреты… начал, говорят, раз с одного купца писать портрет, глядь, а вместо купца-то не то облизьяна, не то черт, а из пасти фонтал воды льется.
— Скажи на милость!
— Да. Кому уж бог какое упование дал. Другой вот способен только вывески для мелочных лавочек писать, чтобы фрукта была, хлеб, стеариновые свечи, а воду не может. А этот только воду да небесы. Третий и для мелочной лавочки не напишет вывески, а для табачной в лучшем виде. Дай ты ему турку с трубкой написать, либо арапа с цигаркой — напишет, а заставь воду — не может. Ты думаешь, воду-то легко, чтобы по-настоящему выходило?
— Да что говорить!
— А у Айвазовского как угодно. С мальчишек уж руку набил. И ведь что удивительно-то: надо тебе морскую воду — он морскую напишет, надо речную — речная готова. И видишь ты сейчас, что это речная вода, а это морская.
— И на вкус? — спросил черный человек.
— Чудак человек! Как же можно на вкус-то?
— А ежели лизнуть по картине? Ведь морская вода соленая.
— Ах, вот это-то! Так. Да кто ж его знает, может статься, в морскую-то воду он и прибавлял соли, только я его картины видеть видел, а лизать не лизал. Да ведь и не допустят до этого на выставке. Ну-ка, коли ежели вся публика начнет лизать картину? Что из этого выйдет? До дыр и пролижешь. А его айвазовские картины дорогие.
— И фонтал может написать?
— И фонтал. Глядишь — ну, вот живой, да и только. Такое уж ему от бога умудрение.
— А болотную воду?
— И болотную воду. Одно только — зельтерской воды он не мог ухитриться написать; сколько ни старался — не выходит, да и что ты хочешь!