Рассказ
Меня ждала спешная работа, но я, подобно робкому бойцу, чувствовал тем меньше желания с ней схватиться, чем громче и настойчивей звучал ее вызов. Я запирался в своем кабинете, чтобы вступить с ней в единоборство, но сразу же, в отчаянии отбросив перо, принимался за чтение. Я выходил на улицу, чтобы испытать муки творчества, но, не выдержав, искал спасения в театре или мюзик-холле. Дошло до того, что тень предстоящей работы омрачила все мое существование. Она садилась рядом со мной за стол и портила мне аппетит; она сопровождала меня повсюду и отпугивала моих друзей, после чего я лишался дара речи и бродил среди них, как привидение.
Наконец, город со своим тысячеголосым шумом и бесконечной суматохой совершенно расстроил мои нервы. Я ощутил потребность в одиночестве, этом великом творце и наставнике, без которого немыслимо никакое искусство, и мне вспомнились Йоркширские леса, где можно бродить целыми днями, не встретив ни души, не услышав ни единого звука, кроме крика каравайки; где, растянувшись на душистой траве, можно ощутить биение пульса Земли, несущейся в эфире со скоростью тысячи ста миль в минуту. И вот в одно прекрасное утро я торопливо упаковал несколько нужных и кучу ненужных вещей, опасаясь, как бы кто-нибудь или что-нибудь не помешало моему отъезду, и следующую ночь провел уже в маленьком северном городке, там, где кончаются дым и копоть промышленных районов и начинаются широкие степные просторы, а в семь часов утра уселся рядом с одноглазым возницей в тележку, запряженную дряхлой пегой кобылой. Одноглазый возница щелкнул кнутом; пегая кобыла начала перебирать ногами; девятнадцатый век со своей суетой остался позади; отдаленные холмы, постепенно приблизившись, обступили нас, и мы превратились в движущуюся песчинку на неподвижном лике Земли.
Под вечер мы приехали в деревню, воспоминание о которой жило в моей памяти. Она расположена внутри треугольника, образованного пологими склонами трех больших холмов. Телеграфа здесь нет, — или, во всяком случае, не было в то время, о котором я пишу, — так что шепоты беспокойного мира сюда не долетают. Ничто не нарушает спокойствия, кроме одноглазого возницы (если только он и его пегая кобыла еще не сложили на покой свои старые кости): раз в день, проезжая через деревню, он оставляет несколько писем и посылок для жителей окрестных ферм, разбросанных по склонам холмов. Здесь сливаются два шумных ручья. Днем и ночью в сонном безмолвии слышно, как они лепечут что-то про себя, словно дети, увлеченные в одиночестве чудесной игрой. Они текут между холмами от своих далеких истоков, смешивают здесь свои воды и продолжают путь вместе; но беседа их становится гораздо серьезнее, как у всех, кто соединяется, чтобы рука об руку идти навстречу жизни. Потом они протекают мимо хмурых, безрадостных городов, вечно окутанных черным дымом, где человеческие голоса днем и ночью тонут в грохоте железа, где дети играют в золе, а на лицах мужчин и женщин застыла тупая покорность. А они текут все дальше и дальше, помутневшие и грязные, к глубокому морю, которое неустанно зовет их к себе. Но здесь их воды еще чисты и прозрачны, и, кроме них, ничто не нарушает спокойствия долины. Да, это как раз такой мирный уголок, где усталый труженик может восстановить свои силы.
Мой одноглазый приятель посоветовал мне поселиться в доме у некой миссис Чолмондли, вдовы, которая жила со своей единственной дочерью в белом домике, в дальнем конце деревни, если ехать по дороге, ведущей через Колл-Фелл.
— Вон тот, что стоит повыше других, его уже отсюда видно, — сказал возница, указывая кнутом. — Уж если там не найдете квартиры, значит и искать нечего, потому как сюда не часто приезжают постояльцы.
Крошечный домик, утопавший в июньских розах, выглядел очень поэтично, и я, позавтракав хлебом и сыром в маленькой гостинице, направился к нему по тропинке, которая вела через кладбище. Воображение заранее рисовало мне полную приятную женщину, распространяющую вокруг себя ощущение уюта, которой помогает какая-нибудь прелестная юная девушка, чьи розовые щечки и загорелые руки быстро излечат меня от неотвязных мыслей о городе. Полный таких радужных надежд, я толкнул полуоткрытую дверь и вошел.
Домик был обставлен с удивительным вкусом, но сами хозяева разочаровали меня. Моя милая хлопотливая хозяйка оказалась сморщенной подслеповатой старухой. Целыми днями она дремала в своем огромном кресле или грелась у камина, протягивая к огню высохшие руки. Мечты мои о девической прелести дочери рухнули перед лицом действительности: я увидел измученную женщину лет сорока или пятидесяти. Наверно, было время, когда эти равнодушные глаза сверкали шаловливым весельем, а сморщенные, плотно сжатые губы складывались в соблазнительную улыбку, но образ жизни старой девы отнюдь не влияет на организм благотворно, а свежий деревенский воздух, подобно старому элю, хорош время от времени, но притупляет ум, когда им злоупотребляют. Женщина эта показалась мне ограниченной и неинтересной; застенчивость, столь нелепая в ее возрасте, не мешала ей питать свойственную всем квартирным хозяйкам слабость к болтовне о «лучших днях», а стремление казаться моложе своих лет вызывало по меньшей мере досаду.
Тем не менее сама обстановка мне понравилась, и я расположился у окна, из которого открывался вид на дорогу, ведущую вниз, в далекий мир, чтобы возобновить поединок со своей работой.
Но если рабочее настроение уже нарушено, его трудно восстановить сразу. Я писал около часа, а затем бросил свое спотыкающееся перо и огляделся, желая рассеяться. У стены стоял книжный шкаф старинной работы, который привлек мое внимание. Ключ оказался в замке, и, открыв стеклянные дверцы, я оглядел уставленные книгами полки. Любопытная это была коллекция: альманахи в нелепых глянцевых переплетах; романы и стихи таких авторов, о существовании которых я и не подозревал; журналы за давно минувшие годы, самые названия которых уже забыты; альбомы и ежегодники, от которых веяло эпохой утонченных чувств и фиолетовых шелков. Все же на верхней полке оказался томик Китса, втиснутый между номером «Евангелического бродяги» и «Ночными думами» Юнга. Поднявшись на цыпочки, я попытался вытащить его оттуда.
Книга была зажата так плотно, что в результате моих усилий два или три соседних тома свалились на пол, подняв облако едкой пыли, и к моим ногам со звоном стекла и металла упала небольшая миниатюра в черной деревянной рамке.
Я поднял ее и, поднеся к окну, стал внимательно рассматривать. Это был портрет молодой девушки в платье старинного покроя, который вышел из моды лет тридцать назад. Я хотел сказать — за тридцать лет до тех пор, потому что теперь, пожалуй, уже около пятидесяти лет отделяет нас от того времени, когда наши бабушки носили локоны, закрученные в виде штопора, и корсажи с таким низким вырезом, что одному богу известно, как они держались. Лицо поражало своей красотой, но это была не просто стандартная красота, присущая всем миниатюрам, которые утомляют правильностью линий и неестественностью колорита: в этих глазах, бездонных и мягких, жила душа. Я смотрел на портрет, и нежные губы, казалось, улыбались мне, но в этой улыбке чувствовалась затаенная грусть, как будто художник в какой-то неповторимый момент сумел уловить тень будущей печали, скользнувшую по озаренному радостью лицу. Я плохо разбираюсь в искусстве, но мне было ясно, что это талантливое произведение, и я недоумевал, почему этот портрет пролежал здесь столько времени, покрытый пылью, когда мог послужить хотя бы для украшения дома. По-видимому, миниатюру положили в шкаф много лет назад и забыли о ней.