Да никому и дела не было, о чем толкуют служивые, кроме одного, нищего – инвалида на вид, который сидел поодаль, на уголке большого общего стола, усердно потчевал свою тоже довольно пожилую и безобразную, пьяную уже подругу-нищенку и сам притворялся, что льет в горло стаканчик за стаканчиком. Но вино проливалось мимо рта, по привязанной седой бороде, за борты изношенного полукафтанья, прямо за пазуху этому мнимому инвалиду. Более внимательный, опытный глаз мог бы разглядеть, что весь инвалид – загримирован; но только очень близкие люди узнали бы в нем кабинет-секретаря Яковлева, наперсника и клеврета Бирона, который нередко сам пускался на разведки, стараясь выведать, что делается в самой толще столичного населения, на его низах, где всегда скопляется самый горючий материал, опасный во дни смут и переворотов.
Другой такой же тайный агент, но уже из партии цесаревны Елисаветы, Жиль, француз, креатура маркиза Шетарди, слонялся по всем углам, приняв вид не то странствующего штукаря-фокусника, не то ландскнехта без дела. И он, как Яковлев, ловил на лету речи, замечал, кто о чем толкует, особенно стараясь незаметно разобрать, о чем идет дело у кучки угрюмых, уже полупьяных солдат, сидящих поодаль ото всех…
Среди кабака, заняв два стола, выделялась веселая компания молодых парней, грузчиков, пришедших с барками сюда вниз по Неве из разных концов России.
Пили они много, но юность и молодецкий задор не давали им впасть в опьянение. Усталь только развеялась от этого загула, в который пустились удальцы. У трех-четырех из компании очутились в руках домры и балалайки, один лихо погромыхивал в бубен, другой постукивал ножом в полуштоф, заменяя триангль, и этот импровизированный оркестр довольно ладно вторил широкой песне, которую выводили они все своими сильными, молодыми голосами. Из остальной публики тоже не мало мужских и женских голосов поддержали песню, и хор полился стройно, могуче, покрывая разладный гам и шум, наполняющий грязные стены закоптелого, темного кабака-притона.
Старинную песню выводили юные голоса. Пели о казацких разбоях на Волге-матушке на вольной реке.
Промеж было Казанью, между Астраханью,
А пониже городка Саратова!
Начал-залился запевала, а хор разом, сильно подхватил и повел дальше:
Из тоя ли было нагорные сторонушки
Загребали-выплывали пятьдесят легких стругов,
Воровски-и-и-их казаков!..
Дожидалися казаки, удалы молодцы,
Губернатора из Астрахани, Репнина,
Князя Данилу Лександровича.
Напускалися казаки на купецки струги,
Отыскали под товарами губернатора,
Посекли-изрубили в части мелкие,
Разбросали по матушке Волге-реке.
А ево ли оспожу да губернаторшу с молодыми с дочерьми,
со боярышнями
Те ли молодцы, казаки воровские, помиловали,
Крепко к сердцу прижимали да приголубливали!
А купцов-хитрецов пограбили,
Насыпали червонцами легки свои струга,
По-о-о-ошли вверх да по Камышевкё-реке-е-е-е!..
Еще не успел прозвенеть последний затяжной звук песни, выводимый сладким голосом запевалы, еще, казалось, гудят октавы подголосков, а у столов загнусил ленивый и четкий говорок ярославца-кабатчика:
– Ну, и што завели, Осподи помилуй!.. Песню какую, воровскую да бунтарскую. Того гляди, дозор мимо пройдет, заслышит, и мне, и вам несдобровать, гляди!.. Ноне времена-то каковы, ась. Пей да пой, а сам на дыбу оглядывайся. Плюнь, братцы… Затяните што-либо иное, повеселее…
Парни, еще сами находившиеся под впечатлением заунывно-мятежной песни, ничего не возражали осторожному Арсентьичу. Вмешался Жиль, уже стоящий здесь, словно наготове. Не смущаясь своей ломаной, малопонятной другим русской речью, он затараторил громко и решительно:
– Ньет! Зашем он не поиль эта песня?.. Кароши песни. Такой и у нас, а la belle France [1] , все поиль… Такой.
Не находя русского выражения, он сделал широкий жест рукою.