Всё это иррационально, нелогично, ненаучно. Но мне нет дела до обоснования всего того, что рассказал дядя.
Я всхлипываю. Моя вторая мама обнимает мои дрожащие плечи.
— Это портрет графини Евгении Закревской работы неизвестного художника.
Я рыдаю, уткнувшись в колени мамы Ларисы.
— Наташенька, это не может быть правдой, — тихо увещевает она.
Но ее слова проходят мимо.
А вот папа подхватывает мою волну. Хотя, если всё так, как говорит Никита Степанович, то он и не папа мне вовсе, а прапраправнук.
— Хорошо, если мы предположим (всего лишь предположим!), что ты говоришь правду. Означает ли это, что обратный обмен совершить уже невозможно?
Академик ставит портрет на кресло, а сам протискивается-таки к столу и ловко открывает бутылку вина.
— В том-то и дело, что возможно! Я собирался вызывать вас в Москву именно потому, что сегодня утром получил письмо. Нет, не с обычной почтой. Я проснулся сегодня утром и обнаружил его на тумбочке у кровати. Не спрашивайте меня, как оно туда попало — я не знаю!
— Где это письмо? — сразу настораживается мама.
Академик со вздохом отставляет в сторону полный бокал вина и идет в спальню. Возвращается он, держа в руках листок бумаги, исписанный красивым почерком с завитушками. Мама выхватывает письмо раньше, чем он успевает ей его передать.
Мы с ней прыгаем взглядом по строчкам. Стиль письма не современный, со множеством вводных фраз и витиеватых обращений. Но суть его проста — последний заговорщик, тот самый маг, которого опасался граф, скончался несколько дней назад. А значит, появилась возможность снова поменять местами меня и настоящую дочь Закревских. Писал, судя по всему, слуга Кирилла Александровича, которому тот перед смертью оставил подробные инструкции по этому вопросу. Слуга тоже уже был немолод и торопился выполнить волю покойного хозяина. Сам обряд перемещения должен был совершить какой-то провинциальный маг, который был посвящен в тайну Закревских и который в силу преклонного возраста также настаивал на скорейшем обмене. Тем более, что ситуация к этому располагала — другая девушка долго болела, ни с кем не общалась и сильно переменилась. А теперь только-только начала приходить в себя. Сам обмен предполагалось осуществить назавтра в полночь.
— А если бы мы сегодня не приехали к вам? — спрашиваю я, подняв взгляд от письма. — Что бы вы тогда стали делать?
Дядя пожимает плечами.
— Я собирался вызвать вас в Москву и всё объяснить.
— Ты, кажется, не удивился, получив это письмо? — папа позволяет дяде взять бокал и осушить его.
Тот кивает:
— Не буду даже отрицать. Это не первое письмо, которое я получил из девятнадцатого века. До этого было еще одно — пять лет назад. В нём сообщалось, что умер второй из заговорщиков. И были кое-какие сведения о вашей дочери. Ее тоже зовут Натальей, она воспитывается в доме тетушки — вдовы родного брата графини Евгении.
Тетушка… Чужая, незнакомая женщина, которой мне придется там подчиняться. Насколько я понимаю, в девятнадцатом веке девица в восемнадцать лет не могла претендовать на самостоятельность. Решения за нее до замужества принимал опекун. Или опекунша. И мужа ей тоже находил опекун, ничуть не считаясь с ее мнением.
Я снова плачу — теперь уже оттого, что совершенно не понимаю, как смогу жить в мире, где слово женщины не значит ничего?
И чувствую, как зреет во мне решимость отказаться от этого обмена. Зачем мне отправляться в девятнадцатый век? Своих родителей я там всё равно не найду.