— Тем не менее, они ценили в вас остроумие, — учтиво отвечает купец. — Хотя и несколько едкое.
— Предлагаешь гордиться тем, что от меня осталась две-три салонных шутки?
— Да ведь и это немало, сударь, в столь непостоянный век. Здесь — пара острот, там — пара дуэлей, добавить еще несколько пустяшных интриг — и вот перед нами достаточный портрет кавалера из свиты архиепископа Беневенто, каким мы его застаем при дворе. Наполовину вельможа, наполовину слуга. Наполовину игрок, наполовину игрушка. Сын своего времени, который самые цветущие годы провел в Риме, Флоренции и Неаполе, одной ногой стоя на дворцовом паркете, а другой — на уличной мостовой.
— Позиция, далекая от равновесия.
— И от грациозности, ей богу! Но в чем достоинство молодости — она расстается и с тем, и с другим — вместе с одеждой, прямо у подножия кровати. И все себе прощает, когда перламутровые зубки впиваются в плечи, когда пальцы ласкают кожу, когда тела сплетаются и когда самое ложе любви начинает содрогаться, как подошва Везувия. Сладость этого возраста в том, что он любую скромность оставляет за порогом будуара и бахвалится подвигами страсти не меньше, чем подвигами сражений, не так ли?
— Истинно так…
Этот пройдоха черпает свое красноречие из колодца скабрезностей, но орошает им живые корни, и как тут не расцвести в самодовольной улыбке!
— О, вас узнали и полюбили в Риме, сударь, не наговаривайте на себя! К примеру, не ваше ли имя записал гениальный травести Бальдассари на полях либретто «Тита и Береники» Кальдара после премьеры в Театре Капраника? И не от него ли в подарок вы получили ту прекрасную английскую гнедую, за которую римский посланник Августа Саксонского предлагал вам, не торгуясь, двенадцать сотен талеров серебром? И еще седло — седло с великолепной арабской резьбой и тиснением, присланное с Мальты!
— И правда, — взволнованно вспоминаю я. — Никогда в моей конюшне не стояло лучшей лошади, чем эта. Береникой я ее и назвал. Послушная, как монахиня, мирная на рысях, а чуть пусти ее галопом — поворотливая и нетерпеливая, как сам сатана, прости меня Господи! Шкура у нее лоснилась, точно пересыпанная алмазной пылью… Ах, что это была за кобыла, купец!
— И что это было за время! Дивное, яркое, свежее, как альпийский луг — дышать не надышаться… Продолжим ли нашу торговлю, ваша милость?
— Продолжим!
Снова я расплачиваюсь из своего бездонного кошелька, заранее ни о чем не догадываясь.
— Ну, что ты всучил мне на этот раз?
— Бесподобное приобретение, сударь — карточный проигрыш в пять тысяч цехинов.
— Что?!
— Но ведь и это не какой-нибудь проигрыш, а тот, роковой, что бросил вас в Венеции в пропасть отчаяния, доселе вам неизвестного. Тот, ради выплаты которого вы не пожалели свою патронессу и возлюбленную, став сначала шпионом в ее доме, а затем выкрав для иезуитов из ее тайника переписку римских янсенистов с янсенистами Сорбонны. Теми немногими, которые еще стояли на своем после буллы Unigenitus, и либертенами из «Кружка Тампля», вроде Эно, Монтескьё или аббата де Шольё.
— Как ты… Ты и это знаешь?!
— Я, сударь, знаю об этом случае столько же, сколько и вы, но вижу тысячи нитей, целую паутину, связывающую его со всем, что было и будет. Примера ради, вряд ли вам знакомо имя Вольтера — ведь вы ровесники, и весь гранит его славы еще впереди. Однако и на этом граните на все столетия останется царапина от отмычки, которой вы взломали бюро маркизы ди Чева.
— Меня взяли за горло!
— Полно оправдываться, сударь — я не ваш духовник. Да и вы лукавите. Пять тысяч цехинов, разумеется, большие деньги, и такой долг был вам, пожалуй, не по карману. Но уж в одном-то доме вы могли бы попросить помощи, не разоблачая себя — у самой маркизы. Если бы она вам к тому времени не наскучила и если бы не знала наверное, что младшая сеньорита Боргезе уже целиком владеет вашими мыслями. Так что недолго вы и колебались…
Я молчу, не зная, что сказать ему. Наконец я провожу по лицу рукой, как будто надеясь защитить себя от чего-то.
— Значит, здесь, на твоем бесовском прилавке — и все счастье, и вся горечь моей жизни. Ты торгуешь и блеском моим, и позором. И разочарованием, и надеждой.