То, что из меня пили кофе, какао, молоко, вино и воду, она нашла весьма удивительным, но когда я ей сообщила, что Юлиус пил из меня водку, с Гурцихой случился обморок, и она позволила себе несправедливое (на мой скромный взгляд) высказывание:
— Надеюсь, Диана не даст себя увлечь этому вульгарному парню.
Однако все обстояло так, что Диана, видимо, собиралась увлечься вульгарным парнем. Книги в ее комнате покрылись пылью, в пишущей машинке уже третью неделю торчал один и тот же лист бумаги, на котором была начата фраза: «Когда Винкельман в Риме…»
Теперь меня лишь торопливо споласкивали, и даже далекая от жизни Гурциха начала догадываться, что ее встреча с женихом в Эрлангене становилась все менее и менее вероятной, так как Диана, получив из Эрлангена два письма, не ответила на них. Диана переменилась: она пила из меня… — шутка ли сказать — пила из меня вино! Когда я вечером сообщила об этом Гурцихе, та едва не опрокинулась и, придя в себя, сказала:
— Я нахожу совершенно неприличным оставаться во владении дамы, которая способна пить из чашки вино.
Добрая Гурциха и не подозревала, что это ее желание скоро сбудется: Диана вынет из машинки лист с начатой фразой «Когда Винкельман в Риме…» и напишет Вольфгангу письмо. А ее, драгоценную чашку, отнесет в ломбард.
Позднее пришел ответ от Вольфганга. Диана читала его, попивая из меня молоко, и я слышала, как она прошептала:
— Значит, он интересуется не мною, а этой дурацкой чашкой?
Диана вытащила из книги «Введение в археологию» ломбардную квитанцию и вложила ее в конверт; таким образом я догадалась, что моя добрая Гурциха возвратится в Эрланген и встанет рядом со своим женихом в стеклянной горке, а Вольфганг наверняка найдет себе достойную подругу.
Для меня настали удивительные времена: вместе с Юлиусом и Дианой я поехала обратно в Германию. Денег у обоих не было, и они дорожили мной как сокровищем, потому что из меня можно было пить воду, чистую, прозрачную воду, какая только бывает в станционных колодцах. Мы ехали не в Эрланген и не во Франкфурт, а в Гамбург, где Юлиус поступил на службу в банкирскую контору.
Диана похорошела, Юлиус выглядел бледнее, чем прежде, зато я снова была вместе с моей матушкой и кузиной, и обе чувствовали себя теперь, слава богу, получше. Вечерами, когда мы втроем собирались на кухонном столе, матушка обычно говорила:
— Да, все-таки лучше маргарин, чем ничего…
А кузина даже немного заважничала оттого, что на ней, десертной тарелочке, стали подавать колбасу. Но вот троюродная сестра, рюмка для яиц, сделала такую карьеру, какая этим посудинкам редко выпадает: она служила вазой для незабудок, лютиков, крошечных маргариток; когда же ели яйца, то Диана выкладывала цветочки на край тарелки.
Юлиус выглядел спокойнее, Диана стала матерью. Началась война, и я не раз вспоминала о Гурцихе, которую сейчас, наверное, опять спрятали в банковский сейф; и хотя она меня частенько обижала, я не желала ей зла, — пусть она будет в сейфе со своим мужем. Вместе с Дианой и ее первенцем, Иоханной, я жила всю войну в Люнебургской пустоши и нередко имела возможность наблюдать вблизи лицо Юлиуса, когда он приезжал в отпуск и задумчиво помешивал ложечкой кофе. Диану это всякий раз пугало, и она спрашивала:
— Что с тобой? Ты целый час мешаешь и мешаешь в чашке…
Странно все-таки, что и Диана, и Юлиус, кажется, забыли, сколько уже лет я им служу; вот сейчас их не волнует, что я мерзну, что бродячая кошка может столкнуть меня вниз, что Вальтер хнычет, желает со мной поиграть… Мальчик любит меня, даже придумал мне название — «универсалка»: ведь я и сырьевая база для мыльных пузырей, и кормушка для его хомяка, и ванна для крохотных деревянных куколок, в меня макают кисточку для рисования, во мне разводят клейстер… И я не сомневаюсь, что он попробует возить меня на новом поезде, который ему подарили.
Вальтер хнычет сильнее, я его слышу и опасаюсь за семейный мир, который хотелось бы сохранить в этот вечер… И все-таки грустно видеть, как быстро стареют люди: неужто Юлиус уже не понимает, что чашка с отбитой ручкой может быть важнее и дороже новехонькой железной дороги? Увы, забыл. Он упорно отказывает сыну, не соглашаясь принести меня в комнату… Я слышу, как он ругается, слышу, как вслед за Вальтером начинает плакать и Диана; а когда плачет Диана, мне делается плохо — я люблю Диану.
Да, люблю, хотя ручку мне отломила она: когда меня уложили в корзину при переезде из Люнебургской пустоши в Гамбург, моя ручка уперлась во что-то жесткое и сломалась. Однако даже без ручки я считалась по тем временам ценной вещью, и меня поразило, что когда в продаже опять появились чашки, то именно Юлиус хотел меня выбросить. Но Диана сказала:
— Юлиус, ты в самом деле хочешь ее выбросить? Эту чашку?
Он покраснел, извинился, и я осталась жива.
Несколько лет Юлиус, когда брился, использовал меня как мыльницу, и это были печальные годы, ибо ничего нет презреннее, чем завершать свою жизнь чашкой для бритья.
Уже немолодой, я вступила во второй брак — с флаконом одеколона; второго мужа звали Герт, он был добрым и мудрым, целых два года мы стояли с ним рядышком на стеклянной полке в ванной…