В общем-то Подбельский был прав. Но — лишь в общем.
— Ну а если он будет размышлять вместе с актером? Не облегчится ли его домашнее задание? Он же будет сопоставлять ход рассуждений героя с логикой собственных соображений.
— Но это же будет скукотища! Нет, без драматургической пружины невозможно двигать сюжет…
Вот к этому-то заключению и подводил Подбельского Степан Александрович.
— А если драматургия мысли? — спросил он как бы между прочим.
— Простите, учитель, но это несбыточно. Театр есть театр, ему нужно зрелище.
При этом «учитель» было в таких модуляциях голоса молодого режиссера, что сомнений насчет их иронического смысла не оставалось. Однако Заворонский сделал вид, что модуляций этих не заметил, и еще более спокойно возразил:
— Но есть вот фильм «Двенадцать разгневанных мужчин». Весь фильм — в одном интерьере. А успех этого фильма? Как его объяснить?
— Но там же детектив! А для данного спектакля разговорность равна самоубийству! — Подбельский для убедительности даже чиркнул ребром ладони по шее.
А пьеса и была слишком «разговорной», автор ее — прозаик, никогда раньше пьес не писал, собственно, Степан Александрович и уговорил его попробовать себя в драматургии.
Побудительной причиной к тому у Степана Александровича была лишь интуиция. Основывалась она только на предчувствии и ни на чем более.
Совершенно случайно он купил в книжном киоске повесть этого автора. Степан Александрович был окончательно изнурен последней репетицией, и даже в метро (шофера он отпустил на очередные именины, которых набиралось до десятка в году) ему не хотелось читать. Он купил этот журнал в придачу к «Вечерке», в которой читал лишь «Справочное бюро «ВМ». Он искал в этой колонке подсказку, куда обратиться в случае, если он надумает продать дачу в Звенигороде (он там был лишь два раза за все лето).
Но необходимой информации не было, он в подъезде бросил «Вечерку» в урну, а придя домой, в ожидании ужина, нехотя принялся за повесть с географическим названием: «Земля — очень маленькая». Забыв, что читает не журнал «Наука и жизнь», он готов был погрузиться в недра Земли, как вдруг почувствовал, что его низвергают в преисподнюю страстей, а страсти были его профессией, и только поэтому он в ту же ночь дочитал книгу до конца. А дочитав, задумался, еще не вполне осознавая, что принудило его, несмотря на усталость, провести бессонную ночь.
И лишь поразмыслив, понял, что именно.
Сюжет повести вроде бы и незамысловат: после десятилетки расхлябанный парнишка приходит служить на флот, и там его отцы-командиры и политработники постепенно перевоспитывают.
В ту пору в литературе и искусстве очень популярной и престижной была тема преемственности поколений, и сюжет этой повести был в русле, но развивался глубже, чем во многих других произведениях, откровенно спекулирующих именно на теме. Тут она решалась озабоченней, приоткрывала глубину проблемы, более того — придавала ей глобальный масштаб. Она была соизмерима с сегодняшними наиболее жгучими заботами всего человечества.
А соизмеримость эта обозначалась в монологе замполита. Обращаясь к молодым матросам, он говорил:
«Еще недавно вы изучали в школе географию и Земля вам казалась очень большой, на ней столько морей, озер и рек, что даже самые прилежные из вас вряд ли запомнили все их названия. Потом вы стали изучать астрономию и убедились, что в системе мироздания Земля наша — очень маленькая. Придя служить, вы убедились, что ее легко уничтожить. Ну, пусть не всю планету, но все живое на ней. Пусть даже и не все живое, но почти все. И тогда оставшиеся в живых будут завидовать мертвым… Не мы довели до этого. Мы лишь не уступали и не будем уступать. Ибо Земля-то действительно маленькая, и ее можно уничтожить. Но можно еще и уберечь. Вот для этого-то и призвал вас народ: беречь нашу Землю — такую большую и такую маленькую. Единственную для нас…»
Пожалуй, монолог этот, вырванный из контекста, был скучноват даже для прозы, не говоря уже о драматургии. Он в самом начале вроде бы лишь провозглашал идею, заранее предопределяя сюжетные ходы. Но вся структура произведения, вся логика развития образов, подчиненная этой идее, были так художественно убедительны, что некоторая декларативность вдруг становилась не только оправданной, а и необходимой.
Захлопнув книгу и посмотрев на часы, Степан Александрович понял, что спать уже нет смысла. Он тщательно, до синевы, побрился. Почему-то сам процесс бритья его успокаивал, пожалуй, это был условный рефлекс, выработанный годами. Успокоившись, он придирчиво рассмотрел в зеркале свое лицо. В общем-то ничего утешительного для себя из зеркала не извлек: кожа лица потеряла упругость, стала дряблой, под глазами — мешки («Оттого что не спал всю ночь, или почки? Надо бы проверить их, да все некогда»), в общем-то ежеутреннее его лицо, но что-то в нем изменилось. Что?
Как актер, он давно привык к зеркалу, тратил на него гораздо больше времени, чем люди другой профессии, может быть, даже больше, чем женщины. Но в это утро в его лице что-то изменилось, пока неуловимо, но изменилось, он не сразу понял, что именно, пока не посмотрел себе в глаза и не обнаружил какого-то очень знакомого, но давно уже не наблюдаемого им блеска. И понял: что-то его вдохновило. Что?
«Пожалуй, эта повесть. Мы в последнее время ищем драматизм в обыденности, а тут есть какое-то возвышение над ней, прямо-таки трагедийность. Между прочим, жанр трагедии в современной теме если уж не совсем сошел со сцены, то низвелся до чисто бытовых драм. Правда, официально это провозглашалось как трагедия духа, но дальше самокопания в душе в общем-то не шло. Умные люди это раскусили сразу и снова обратились к Достоевскому, но это уже другая эпоха. А что, если этот автор, как его — Половников? — сможет сделать и для театра? Иметь такую по-настоящему проблемную пьесу в репертуаре было бы для театра находкой…»