И никто не просыпается, кроме матери. Я думаю, что она просто не засыпает, пока мы не приходим. Мы сердимся на нее за это, так она не выходит на кухню, пока мы ужинаем или завтракаем — какой в три часа ужин? Но я слышу, как она ворочается, скрипит ее матрас, потом она не выдерживает, выходит и притворно протирает глаза: «Ох, чего‑то не спится мне сегодня, Костик. Вон спозаранку подняло…»
Мы пьем вместе чай и тихонько разговариваем. Она не спеша рассказывает свои небольшие, но очень важные новости, советуется о чем‑то, хотя мои советы ей совсем ни к чему и она привыкла обходиться без чьей‑то помощи. Считай так, что она одна вырастила нас с Васьком.
А глаза — будто песка насыпали. Веки тяжелеют, ресницы слипаются, и в ушах — глухой мерный шум. Как волны по камням шуршат. Материн тихий голос еще убаюкивает.
— Зина на тебя сердилась, — слышу я, как издалека.
Зина — моя жена, и мать ее очень любит, Поэтому, если Зина на что‑нибудь сердится, мать сразу становится на ее сторону: Зина, мол, зря сердиться не станет.
— Чего ж это она сердилась? — спрашиваю я сонно.
— Снова, говорит, документы в техникум не подал. Со дня на день, говорит, откладываешь, только бы время протянуть.
Зина — инженер в проектном институте. Она меня уговорила, заставила, доказала, что надо учиться дальше. Конечно, девять классов — это тебе не фонтан знаний. Но, если честно говорить, учиться мне не очень охота. Старый я уже для учебы — осенью тридцать стукнет. А потом, я ведь про себя точно знаю — автомобиль без колес мне не выдумать. Ну, а по части вождения — тут, пожалуйста, можем потягаться с кем угодно: как‑никак, первый класс! А Зина сердится и говорит, что это нормальная обывательская трусость, закутанная в мягкие словечки. Смешно, ей‑богу. Кроме того, если все таксисты пойдут учиться на техников‑автомехаников, то кто же людей возить будет? Этот мой вопрос больше всего злит Зину. А вообще‑то, конечно, она права. Надо 'будет завтра заехать, сдать документы. Как говорит наш начальник колонны Израиль Соломонович Солодовкин: «В карете прошлого далеко не уедешь». Но все‑таки, если учиться, я бы лучше пошел в историко‑архивный… Я улыбаюсь:
— Маманя, не волнуйся, мы с Зиной семейно стираем грань между трудом умственным и физическим.
Мать качает головой и тяжело вздыхает…
Я задумался, стоя на мостовой под светом фар, которые вынесли из‑под моих ног огромную тень. Проехать дальше можно. Я шагнул к машине, и тень задрала длинную ногу. Почему‑то без всякой связи с предыдущим я подумал, что все наши поступки совсем не похожи на нашу тень, потому что, совершившись, они начинают жить абсолютно независимо от нас. И. мы не можем изменить их так же, как нельзя наступить на свою тень.
Я сел в машину и сказал:
— Порядок, ребята. Проедем.
Они сидели какие‑то грустные, расстроенные, что ли. Будто поссорились. Особенно тот, что рядом со мной, пригорюнился. Или устал он сильно? Мне даже показалось, что его в сон кинуло. Ладно, пускай подремлет, сейчас уже приедем. За день по Москве намотались до упору, глаза высмотреть можно.
Я включил первую скорость, тонко зазвенела пружина сцепления, «Волга» тронулась и аккуратно вкатилась правыми колесами на тротуар. Но парнишка этот все‑таки проснулся, тряхнул головой и потер лицо руками.
На углу я притормозил и спросил у проходивших по улице ребят, как проехать на Трудовую. Один из них, с транзистором в руке, показал: налево, направо, снова налево. По радио передавали о том, что большинство раненых вьетнамцев обожжено напалмом. Говорят, что напалм — это смесь алюминиевого порошка с бензином. Надо же, чушь какая! Пользовались люди сколько времени алюминием и бензином, прекрасными и нужными вещами, а потом какой‑то мудрец соединил их, и получилась такая жуткая штука.