Но Андрей, бегло просмотрев, сказал: «Меня это не убеждает».
— Не убеждает? Ты хочешь сказать, что до сих пор веришь, что у меня кто-то был и я скрыла?
— Да. Именно так. И еще хочу, чтобы знала, что могу простить раз. Один только раз. Другого раза не будет...
С этого разговора началось наше отчуждение, почему-то именно теперь, когда, бедный мой, тебя нет рядом и нет нигде, мне ясно видится это. Мы стали отдаляться друг от друга, как две столкнувшиеся в водовороте лодки: каждая в одиночку пыталась избежать крушения, озаботившись своим собственным спасением. По одним только тебе ведомым мотивам ты пытался исправить меня, — или это все мне только казалось от обид, — как вещицу с дефектом, считая часто глупостью мои мечты, привычки, романтизм, наивность, посягая даже на запрятанную, неприкосновенную, вынашиваемую с детства глубоко личную боль: не терпел моего уединения или молчания. Помню, одно чувство мучило тогда особенно: я — какая есть, нехороша, не устраиваю тебя, и никто ничего с этим поделать не может. Мне скоро стало неинтересно следить за домом, играть роль маленькой хозяйки, жены... Меня потянуло к освобождению от всяких обязательств, обещаний, от твоей колючей и холодной критики, внезапного дурного настроения, перепадов в отношении — словом, всего, что зовется семейной жизнью. Мне расхотелось иметь детей — что может быть хуже для молодой замужней женщины?
И все же что-то пока удерживало нас от полного разрыва. Не знаю, что тебя — нежелание портить свою репутацию (ведь ты собирался сделать головокружительную карьеру в журналистике) или чувство ко мне, противоречивое и мучительное для нас обоих? Меня же останавливала жалость. Да, как ни странно, я жалела тебя. Казалось, два существа боролись в тебе: демон и некто другой, светлый, кто пытался ему противостоять. И когда этот другой побеждал, ты становился прекрасен — лицом и сердцем. В такие дни ты сиял добротой, и во мне снова появлялась маленькая надежда. Ты мог быть нежным и заботливым, если хотел. Мог, уходя из дома совсем рано, положить цветы на подушку, и, разбуженная сказочным их присутствием, я просыпалась тогда почти счастливой. Но демон скоро брал свое, и лучшее в тебе, казалось, исчезало совершенно. Все обращалось в лед и подозрительность. Ревность — всегда атака на любовь. Каждое нападение — новая рана, потому что любовь не мстит, не защищается, а просто любит. Но, может, и я не любила по-настоящему, если не помогла твоему ангелу? Может, вина моя перед тобою не была такой уж мнимой? Пройдут годы и годы, прежде чем смогу разобраться в этом. Но тогда ссоры, вихрем проносившиеся между нами, и бурные, исступленные перемирия с осадком слез на дне души, оставляли за собой лишь усталость и пустоту, и не было ни желания, ни способности разбираться в наших различиях, и в том, на чьей стороне правда.
Однажды, после очередного повода к скандалу — да, признаюсь, я слишком громко смеялась и неприлично много танцевала с другом друзей, приехавшим на юг в отпуск из Питера молодым красивым человеком с мягкими, вкрадчивыми манерами и влажным взглядом, что, впрочем, часто отличает столичных джентльменов, и не то, чтобы он мне очень нравился, но... о, подозреваю, себялюбие мое не выдержало, взыграло, мне нравилось, что я пользовалась успехом, хотелось, чтобы и ты это видел, мне мстить хотелось, мстить за боль и ревность, — позже, когда мы вернулись домой и я стояла перед тобою в прихожей, не сняв плаща, заплаканная и несчастная, в полном раскаянии и страхе, пытаясь повиниться, что-то объясняя, ты в ярости ударил кулаком в стену, совсем рядом с моим лицом («Сказал — второго раза не будет!» — закричал так громко, что даже в соседней квартире стало тихо, я все же успела уклониться от удара), сломал кисть и проходил с гипсовой повязкой два месяца. Рука благополучно зажила (хотя что-то окончательно обломилось во мне), и, когда ты уже мог обходиться без посторонней помощи, даже уехал в командировку в горячую точку делать репортаж для газеты, в твое отсутствие я собрала вещи в две небольшие сумки и, оставив прощальное письмо, — оно лежит на чистой простыне и все еще хранит (надеюсь я) тепло непонятой любви — к кому из нас она еще вернется и в вечности какой? — прости, я не могу мириться и ждать конца, я не жена тебе — шагнула в отдельную жизнь.
«Что движет нами? — думала я теперь, полгода спустя, пытаясь разгадать загадку своего странного замужества и не менее странного ночного видения о Ванессе. — И что меняется в нас, когда мы перестаем любить другого человека? Что происходит с сердцем, из которого выпадает, как больная птица из гнезда, любовь?»
Как мучительны эти бесконечные вопросы...
«Это всего лишь стресс, в нем все дело, — пришла утешительная мысль, — и я не привыкла быть одна. Мне нужно съехать с квартиры, в чужих квартирах всегда присутствуют чужие страхи».
Утро подсказало решение — переселиться в дом Деда.
Но перед самым, совсем полным пробуждением еще раз отразилась во мне загадочная Ванесса. В этот час в своем далеком измерении она уже возвращалась домой. И я чувствовала, как осознание вины, словно пожар, захватывало ее, и, чтобы хоть на время заглушить его, она зашла в знакомый цветочный магазинчик...
— Добрый день, мадам, прекрасно выглядите, как поживает ваш супруг? — приветливая цветочница уже протягивала два букета. — Мы тут часто о нем говорим. Он — самый лучший муж, какого мы знаем.
— Да, он, действительно, замечательный. Хорошо, что вы все время напоминаете мне об этом, — ответила Ванесса и попыталась улыбнуться. — Я, пожалуй, возьму вот эти гвоздики.
Но и гвоздики не улучшили настроения. Отойдя от ларька, Ванесса замедлила шаг, ей не хотелось больше никого видеть. К тому же необходимо было «додумать» нечто важное о том, что произошло сегодня. Как она могла решиться на «это»? Что двигало ею? Месть? Любопытство? Попытка вернуть прошлое? Ненависть к себе или к нему? Нет, не то, все не то... Ни одна из этих причин не могла быть достаточной для измены, если бы — и она ужаснулась этой мысли — не ее природная падкость на грех, низость самой сути ее. Ванесса вошла в небольшой сквер, что располагался на пути к дому, села на скамейку подальше от прохожих и заглянула внутрь себя и только тогда осознала, что она содеяла, чувствуя, как тугой нитью боли стягивается сердце.
А вокруг осень, словно страницами, шелестела листьями, читая что-то печальное уходящему лету. Где-то очень высоко пели ангелы о том, что и душа, и лето воскреснут, воскреснут вновь, когда придет время обновления, но Ванесса, оглушенная и подавленная своим падением, не слышала, не могла слышать их.
Когда все же, собравшись с силами, пришла домой, приняла душ, переоделась и села у окна спальни в густой тишине, и тени совершенного прелюбодеяния забегали спотыкаясь в темных углах сознания, чудовищная мысль о том, что ни утром, спеша на это, как оказалось позже, трагическое свидание, ни в те часы «любви без любви» с Андреем, ни потом, в парке, мучимая собственными переживаниями, она ни разу не вспомнила о муже, как будто измена вовсе не относилась к нему, как будто не он дал ей имя и сделал женой, как будто не его доверие предала и не его жизнь разрушила. И после этой страшной мысли, она сдалась, уже полностью погрузившись в унылый мрак депрессии.
Мой Дед переехал из большой семейной усадьбы в маленький домик на окраине, унаследованный им от каких-то далеких родственников, лет за десять до окончания своей земной жизни. Ему уже шел девятый десяток, но на здоровье он не жаловался. Поджарый, легкий, подвижный, с запрятанной грустинкой в светлой синеве глаз, — так и вижу, как в хмельной от обильного солнечного пиршества вечер, он, раздвигая оконные ставни, оборачивается ко мне и загадочно улыбается: «Что-то я тебе приберег, Иванка...». И вот мы уже сидим на уютной, пахнущей свежей стружкой веранде, и в руках у меня совершенно необычайный, расписанный изумительными узорами желто-красных тонов ароматный плод — новорожденное яблоко.
После смерти Деда в его скромное жилище так никто и не вселился. По завещанию домик достался мне, но много лет меня сюда не тянуло. С тех пор как вышла замуж, я навестила Деда всего несколько раз, последний — перед его смертью. Весь крошечный поселок, каких-нибудь сорок домов, с каждым годом становился малолюднее. Молодые, чуть оперившись, уезжали в город, оставляя позади вольное детство, постаревших родителей и унося с собой втайне мечту покорить мир или по крайней мере очутиться в самом его центре. Решение все же было принято, и на следующий день с неясной щемящей надеждой я открыла калитку. Сразу прошлое и настоящее, как два истосковавшихся друга, обнялись, увлекая и меня беспокойной радостью встречи. Я присела на теплую, знакомую с детства скамейку у крыльца. Задышал сухо, по-осеннему сад, и в золотистой пыли запрыгали мои счастливые дни, проведенные в дедовой усадьбе. Грусть о дорогом Деде и желание увидеть, поговорить с ним внезапно овладели мною, так что на глаза мгновенно навернулись слезы. Вот бы сейчас из глубины, из всегдашней утренней голубоватой мары сада явился Дед с обычной своей полускрытой улыбкой и сказал бы:
— А я тебя давно поджидаю, Ваня.
— Вот я и пришла, Деда. Соскучилась по тебе. Садись рядом — посидим, поговорим, — ответила бы я.
И Дед бы сел, провел шершавой ладонью ласково-преласково по моим волосам, как всегда делал раньше.
— Ну, как ты, Иванка? — спросил бы с тревогой.