«Я говорю о преступниках, дорогой подполковник (вслух Егор не осмелился бы назвать подполковника «дорогим», но это был лишь воображаемый, мысленный разговор, и потому он сейчас, не смущаясь, повторял это слово). Я о преступниках, дорогой подполковник. Возьмем, к примеру, этого Илью Брагу».
«Ну?»
«За первое ограбление и ножевые раны, которые он нанес сторожу, какое дали ему наказание? Двенадцать лет. А сколько он отбыл? Четыре года. Всего четыре года, и уже снова на свободе, потому что, видите ли, проявил себя в колонии, осознал, исправился, и сразу нашлись этакие добрые дяди… — Егор хотел сказать: «Вроде вас, дорогой подполковник», — но хотя и разговаривал мысленно, все же не решился на это, а произнес совсем другое: — Вроде нашего майора. Взяли и скостили срок сразу на восемь лет».
«Вера в человека…»
«Я о преступниках, дорогой подполковник. Брага на свободе, Брага не работает, Брага снова замечен, вторично замечен, но мы и не думаем заводить на него дело. А результат? — Егору представлялось, что в этом месте подполковник смутится и ничего не ответит, а просто пожмет плечами или разведет руками, потому что и возражать-то особенно невозможно. — Результат — новое убийство, убийство Андрейчикова».
Егор с такой запальчивостью произнес последние слова, хотя и произнес их мысленно, будто разговор был вовсе не воображенный, а все происходило наяву, и он не сидел, а стоял напротив смущенного и озадаченного подполковника и торжествовал победу. Но в то же время, испытывая приятное ощущение торжества, он сознавал, что торжество не было полным: оно не было полным потому, что он чувствовал, что и в этом, воображенном, разговоре, и в том, который состоялся еще до убийства Андрейчикова, осталось что-то недосказанное им самим, Егором, и, главное, подполковником. Но что было недосказанным? Сначала он подумал, что подполковник просто не понял, что он, Егор, имеет в виду только явных преступников. «Я говорю о преступниках! О преступниках!» — вновь повторил он теперь с особенным усилием, и ему показалось, что фраза звучит убедительно и что, пожалуй, этого вполне достаточно, чтобы понять все. Он вспомнил, что подполковник не горячился тогда, а был спокоен, даже добр, вспомнил выражение его лица и совсем неожиданно ясно представил себе, что подполковник все понимал и только делал вид, что не понимает и не хочет ничего разграничивать. Это было уже новым «почему», требовавшим ответа, и Егор почувствовал, что не может ответить, потому что не может проникнуть в ход размышлений подполковника. Но так или иначе и подполковник Богатенков и майор Теплов по-прежнему оставались для него либералами, ушехлопами; он не мог отказаться от этого основного своего суждения, считая, что убийство Андрейчикова, как и ряд других преступлений, можно было предотвратить, если бы вовремя арестовать Брагу, а еще вернее — не сокращать ему срока наказания.
«Вот еще в чем наша беда: исправился, готов, выходи на свободу! А он вышел и тут же опять за свое. Горбатого могила исправит! Ведь как было с Андрейчиковым?» — подумал он, вспомнив подробности той ночи. Майор Теплов в эту минуту как раз говорил о двух взятых им на заметку молодых людях, которые когда-то будто бы были связаны с Брагой, и упоминание имени преступника лишь сильнее всколыхнуло воображение Егора.
В тот вечер Егор дежурил.
Он сидел за столом, курил, а напротив, за невысокой перегородкой, сделанной так, что сквозь просветы в ней можно было видеть все, что происходило в другой половине полуподвального, сырого, пропахшего одеждой и по́том дежурного помещения, — там, на длинной неокрашенной скамейке, тоже сидели (но не курили, потому что курить в дежурной им было запрещено) только что приведенные в отделение подвыпившие женщины, или, как назвал их подполковник Богатенков, «чувствительные девицы». Они не были подавлены и удручены тем, что находились в отделении, и пожилой сержант милиции с грустными шевченковскими усами, допрашивавший девиц и заполнявший протоколы, не только не пугал их своим суровым видом, а, напротив, казалось, даже веселил, и они, поочередно подходя к его столу и присаживаясь на указанную им табуретку, старались сесть так, чтобы сержант мог видеть не только их лица, плечи, грудь, но и ноги, и бедра, охваченные коротенькими юбочками, и особенно белые колени, выглядывавшие из-под этих юбочек. Девицы улыбались, подмигивали, и все это было так неестественно и так неприятно действовало на Егора, что в этот вечер он особенно тяготился дежурством. Он вышел во двор, где стояли мотоциклы с колясками, расчехленные, готовые к выезду, прошел мимо этих мотоциклов, мимо куривших и разговаривавших милиционеров и, очутившись в той самой беседке, куда направил сегодня перед летучкой старика Ипатина, сел на скамью.
Было тепло и сухо. Егор отлично помнил, что было тепло и сухо, и он еще удивился тогда, заметив, что все милиционеры, стоявшие во дворе, были в плащах; плащи, накинутые на плечи, напоминали солдатские плащ-палатки, — именно это удивило Егора, что плащи были похожи на плащ-палатки. И теперь, думая о том вечере, он видел перед собой фигуры милиционеров именно в тех плащах, видел темные силуэты расчехленных мотоциклов и над ними, на высоком столбе, одиноко и тускло горевший электрический фонарь, освещавший двор… Егор часто вспоминал эти подробности, и не только потому, что они были особенными и надолго врезались в память, — одна интересная и поразившая его мысль пришла в тот вечер ему в голову. Мысль была навеяна и теми «чувствительными девицами», — Егор не любил это выражение «чувствительные девицы», и каждый раз, когда бывал не согласен с подполковником Богатенковым, называл его самого «чувствительной девицей», правда, называл лишь мысленно, для своего удовлетворения, и ни разу нигде не произнес это вслух; и этой картиной двора с расчехленными мотоциклами и людьми в плащах, похожих на солдатские плащ-палатки, как взвод бойцов перед боевым заданием; и теми участковыми и постовыми, которых он не видел в этот вечер, но которые постоянно напоминали о себе то коротким и четким сообщением: «Происшествий нет, все спокойно!» — то тревожным и спешным вызовом, и тогда наряд мотоциклистов срочно выезжал к месту событий; всем тогдашним дежурством, всеми делами, которые Егор расследовал, всей службой в отделении была навеяна эта необычная и поразившая его мысль: как это люди не задумываются над тем, что есть два мира — главный, включающий в себя все сферы деятельности человека, жизнь в целом, и сопутствующий, как часть целого, ограниченный профессиональными рамками, и, что самое важное, сопутствующий мир (Егор не думал, насколько точно это слово выражает суть его размышлений, оно просто нравилось ему и казалось емким) зачастую воспринимается как главный, и отсюда — сотни ошибочных выводов, частных, личных, общественных и государственных. «Для меня главный — мои следовательские дела, но главный ли это вообще или только сопутствующий, только часть главного? Я раскрываю преступления, постоянно общаюсь с преступниками, и мне кажется, что мир перенаселен ими, но верен ли этот вывод? Нет. И я понимаю, что неверен, но ведь преступления есть, они совершаются, и совершаются почти каждый день». Он видел грань между главным и сопутствующим мирами, но чувствовал, что сопутствующий гораздо шире и значительней, чем он представляет себе.
Ему казалось, что он открывает что-то новое, рассуждая так, в то время как он всего лишь пытался осмыслить жизнь и, как всякий человек, просто иметь свое суждение. Знания, полученные в институте, представлялись Егору недостаточными и неполными, и потому он искал свое объяснение многим фактам и явлениям жизни.
— Вы утверждаете, — спросил подполковник Богатенков, почти на полуслове прервав майора, — вы утверждаете, что взятые вами на заметку молодые люди были связаны с Брагой?
— Пока это только наше предположение; убедительных фактов еще нет.
— Еще нет, — повторил подполковник и, достав карандаш и пододвинув поближе чистый лист бумаги, сначала неторопливо вывел цифру «один», затем написал слова: «Убедительных фактов нет» — и с нажимом подчеркнул написанное.
«Что случилось?»
«На Водопроводной убийство».
«Что?»
«Убийство!»
Минуты, пока Егор расспрашивал подробности у прибежавшего в беседку испуганного и запыхавшегося сержанта, пока ходил в дежурное помещение и звонил подполковнику Богатенкову, потому что начальник отделения всегда требовал, чтобы немедленно, в любое время дня и ночи, сообщали ему обо всех чрезвычайных и крупных происшествиях, пока звонил затем майору Теплову, потому что майор тоже просил, чтобы и его извещали, и он обычно любил сам выезжать к месту крупных преступлений, — те минуты не вспоминались. Два вопроса, два ответа — таким, коротким и четким, представлялся ему разговор с сержантом. Но даже и этот разговор Егор не вспоминал полностью, а повторял только одно слово: «Убийство! Убийство!», вновь испытывая нарастающую тревогу; и всю картину того вечера он видел теперь по-иному: будто не мчался он по опустевшим ночным улицам, будто желтый свет мотоциклетной фары не скользил по асфальту, не выхватывал на поворотах из тьмы углы зданий, витрины, балконы, обвешанные сохнущим бельем, бордюры, тротуары, ноги запоздалых прохожих — весь путь от отделения до Водопроводной казался одной звучащей нотой, и нота эта обрывалась в тот самый момент, когда он, развернув мотоцикл и осветив обочину, увидел лежавшего на земле Андрейчикова. В первое мгновение Егор подумал, что Андрейчиков жив, что он просто ползет по обочине и лишь на секунду остановился, неожиданно ослепленный ярким светом фар; но, подойдя поближе и увидев не только то, что ноги Андрейчикова поджаты, а руки вытянуты вперед, как у ползущего человека, — увидев, главное, лицо, худое, бледное, почти совсем белое на фоне черной травы, увидев открытые, остекленевшие глаза и поймав на себе, как взгляд мертвеца, холодный блеск этих глаз, увидев прилипшую к роговице маленькую, сухую и скрученную желтую травинку, увидев, главное, эту травинку, решив снять ее и, снимая, прикоснувшись ладонью к щеке и ощутив, что щека холодная, что все тело Андрейчикова уже застыло, Егор почувствовал, как его самого охватывает неприятная мелкая дрожь. И жалость, и страх, и сознание собственной вины — это он послал сегодня Андрейчикова на Водопроводную — все разом, как волна, навалилось и захлестнуло Егора, и несколько мгновений он жил, как в небытии, ничего не слыша, лишь видя перед собой холодные, остекленевшие и широко раскрытые глаза мертвеца. Он не заметил ни подъехавшей автомашины, ни вышедших из нее подполковника и майора Теплова, — будто не было ни шороха заторможенных колес, ни стука захлопнувшейся дверцы, ни вопроса, произнесенного подполковником, правда, негромко, и обращенного к постовому: «Чем?», ни ответа, тоже негромкого, и неторопливого: «Ножом», — склонившись над трупом и все еще находясь в том оглушенном состоянии, Егор разглядывал ножевые раны на плече и спине Андрейчикова.
«Ваша версия, лейтенант?»
Егор вздрогнул и обернулся; он и теперь вздрагивал, вспоминая, как почти над самым ухом прозвучал этот неожиданный и обычный в таких случаях вопрос.
Задал его подполковник Богатенков.